Я буду здесь, на солнце и в тени - Кристиан Крахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Полковник Бражинский?
— А, это вы, комиссар — сказал он. — Ех Africa semper aliquid novi.[26] — Пойдемте со мной, нам нужно кое-что обсудить.
— Бражинский, у меня приказ арестовать вас.
— Я знаю, знаю, друг мой. Пойдемте. — Он пошел впереди вниз по коридору, и мне не оставалось ничего другого, как последовать за ним. Лампочки на потолке потрескивали в металлических футлярах. Он не обращал на это никакого внимания.
— Стойте. Хватит. Где революционный комитет Редута? Кто здесь главный? Бражинский! — Я вытащил свой револьвер и прицелился. — Бражинский, стойте! Я, партийный комиссар города Ной-Берна, уполномочен Верховным советом Швейцарии арестовать вас.
— Комиссар! Бросьте оружие сейчас же! — Юная пионерка из лифта, оказывается, шла за мной, она стояла рядом, расставив ноги и направив на меня свой пистолет и держа ствол, как положено, целясь в яблочко, ни выше, ни ниже, указательный палец на курке, как этому учат в академиях.
— Пионерка! C'est un commissaire! Laissez tomber immédiatement! — Позади нее стоял пугливый белокурый солдат из лифта. — Он был из Романской Швейцарии — и прижимал свой револьвер к ее затылку. Капля пота текла по его носу, он вытер ее тыльной стороной свободной руки, но рука, которой он держал оружие, была спокойна, крепка и не дрожала. Один лимон беззвучно покатился в угол.
В этот, в сущности, трагикомичный момент, когда мы, трое швейцарцев и поляк Бражинский, представляли собой настоящую tableau vivant взаимной угрозы, я впервые услышал новый язык, о котором говорила Фавр, мы все увидели, как им пользуются: Бражинский открыл рот, и я ощутил сильный толчок, его воля вытолкнула оружие сначала из моей руки, а затем из рук пионерки и романского солдата. Револьверы громко стукнулись о каменный пол, и Бражинский закрыл рот.
— Так, а сейчас я покажу вам вашу комнату, комиссар.
— Бражинский…
— Вы, вероятно, устали. А остальные, — приказал он, — езжайте на лифте на этаж ниже, в помещения столовой. Все в порядке. И не забудьте свои лимоны!
— Вы смотрите на меня с явным удивлением, полковник. — Я попытался освободиться от охвативших меня в тиски звуков, даже не думая при этом о пистолете. Бражинский наклонился и протянул мне его ручкой вперед.
— Революционного комитета Редута не существует, — сказал он и повел меня по освещенному электрическим светом коридору, на полу которого лежали ковры, а на стенах на определенном расстоянии друг от друга были смонтированы держатели для противогазов. — Совет не знает, что мы тут, наверху, делаем. И это его не интересует.
— Невероятно.
— Но это так.
— Вы ведь позавчера сюда прибыли?
— Только вчера утром. Но, во всяком случае, я, конечно, очень часто бывал здесь. Практически все время, пока продолжалась немецкая оккупация Ной-Берна, я, так сказать, курсировал между своим магазином на Мюнстергассе и здешними местами.
— Но однако, ведь должен же быть какой-то командный штаб, руководство.
— Да, конечно, когда-то был, много лет назад. А теперь нет. Видите ли, Редут стал самостоятельным. Все эти годы он становился все больше, он и сейчас продолжает расти. ШСР как модель самой себя. Вот здесь, пожалуйста, направо.
Мы свернули в просторный боковой коридор. Появилась невольная мысль о том, что Бражинский сумасшедший.
— А что такое Редут?
— Ядро, понимаете? Автономная Швейцария. Мы здесь больше не ведем войну с внешним миром, мы, правда, защищаем наше укрепление, но экспансию ведем только внутрь горы.
— Но с какой целью? И кто обслуживает машины? Кто строит и копает дальше? Откуда идет электричество?
— Ах, комиссар! Техники, рабочие, машинисты, инженеры, и кто там еще, не знаю. Каждый вносит свой вклад, каждый работает, как может.
— Коммунизм.
— Да, — кивнул Бражинский и снял очки, — коммунизм. Здесь, в этой комнате, вы можете жить.
Это была простая комната без окон. На стене напротив двери висело зеркало, в котором отразились наши очертания, когда мы вошли. Письменный стол, стул, кувшин с водой, походная кровать, над ней такой же плакат, какой я видел несколько дней назад в хижине Уриеля: ракеты с нарисованными на них швейцарскими крестами устремляются из горного массива в голубое небо. Я сложил в углу шинель, пистолет и военную сумку и показал на плакат.
— Ракеты наконец готовы, превентивная оборона. Мир, которого мы хотим уже целый век.
— Нет.
— Объясните же мне, Бражинский. Не держите меня за идиота.
— На столе лежит игра для вас, которую придумали хиндустанцы. Они называют ее чатуранга, я вас научу в нее играть, завтра или послезавтра. Время у нас есть.
— Я знаю чатурангу.
— Тогда спокойной ночи, комиссар. Теперь спать, — сказал он, улыбаясь, вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.
Я лег в одежде лицом вниз на обтянутую свежей плотной простыней постель и, усталый, стразу заснул. Я погрузился в сон. На большой, пыльной, залитой солнцем площади, окруженной высокой травой и цветущими деревьями, стояли три тысячи вооруженных рекрутов и дружно, в одну глотку, кричали: «Да здравствует Швейцарская Советская республика!» Я стоял среди них, моя сила была их силой, мои мысли текли как часть организма всех остальных. Кто придумал этот сценарий, какой ум был источником этой машины войны?
Африканское солнце, Тихий океан. Над тропическими лесами парил зонд; в тени, под баобабом, спала львица, она утолила свой голод. Зонд полетел дальше. Люди, которые мылись внизу, в реке, замерли, стали вглядываться в небо, заметили его и как только разглядели летящий серебряный шарик, бросились в ил и спрятали лица от ужасно голубого, жужжащего и вечно что-то напевающего зонда.
Действительно ли они были моими братьями? Были они мне на самом деле близки, когда немецкие пули размозжили им черепа или когда взрывная волна от гранаты вспорола им животы, и кишки, словно гигантские черви, выползли из них? Что чувствовал я, когда со свистком во рту посылал их из окопов под колючую проволоку, заградительный огонь, вначале всегда их и только потом — белых? Какое внутреннее «я» говорило тогда во мне? Был это другой человек, который слышал ночью крики раненых с нейтральной полосы, эти ужасные, жалкие, хлюпающие, глухие, становившиеся все тише крики ньянджа, или самали, или вачага, или борана, или луо, или хабеша, или кикую, лежавших с простреленными легкими на нейтральной полосе? Был ли я тем африканским офицером, который, когда никто не видел, затыкал себе уши? Действительно ли я плакал о моем народе? И действительно ли верил, что это мои братья? Ах, нет глазных век! Это время такое. И это — снимок времени. Мои глаза закрыты. Я иду к вам, бамбо, мулунгу, я иду.
X
Бражинский, изучавший в свое время медицину и временами подвизавшийся в Ной-Берне в качестве доктора, проводил некоторые простые врачебные обследования, и обитатели Редута начали говорить о нем как о своего рода целителе. Больные требовали доставить их исключительно к нему. Матери хотели производить на свет своих мванов только под его присмотром. Он едва справлялся с работой. Иногда он брал меня с собой на обходы, при этом его сопровождал ассистент из Ньясаленда. Мы появлялись втроем в палатах, один белый и двое чернокожих, и иногда больные вскрикивали от страха, как если бы мы были посланцами вести об исцелении и одновременно о большом грядущем несчастье.
Бражинскому показали коренастого, плотно сбитого капитана из Тессина, тот сильно пах септиком. Бражинский попросил его показать ему глаза и установил, что у капитана типичное воспаление, вызванное плохим воздухом в поперечных туннелях и всеобщей антисанитарией. Брат-чива, простой солдат, принес медицинский саквояж. Бражинский промыл глаза капитана раствором борной кислоты и закапал ему немного кокаина и слабый раствор сульфата цинка. Тессинец, глаза которого спустя несколько минут снова просветлились, чуть не плакал от переполнявшей его благодарности. Он прикоснулся костяшкой безымянного пальца к краю глаза, схватил руку Бражинского и прижал ее к сердцу, как это делают итальянцы; Бражинскому, как показалось, этот жест был неприятен, ньянджа и я, напротив, были тронуты.
Другой офицер, лейтенант, медленно, но непрерывно отравлял себя ауротерапией. На протяжении многих лет он вкалывал себе соли золота, со временем организм перестал справляться с их переработкой и выведением, кожа и глаза больного приобрели искусственный зеленый оттенок, в точности как позеленевшие от влажности медные крыши церквей в Англии и Германии. Лейтенант носил приталенную светло-серую униформу из непромокаемого сукна, поверх нее — вощеную зеленую куртку с такой же клетчатой подкладкой. Он сидел в кресле в конце коридора, флегматично откинувшись назад, широко расставив ноги, в тапочках из валяного войлока. Он был ярко выраженным гомосексуалистом. Сначала Бражинский провел поверхностный осмотр, а затем, с дотошной основательностью, постучал капитану маленьким молоточком по колену, чтобы проверить его исчезающие рефлексы, и мягко приложил ладонь к влажному лбу. Он ничего не мог больше сделать для капитана, кроме как дать тому несколько ампул морфия, зная, что несколько дней спустя офицер умрет от передозировки золота.