Я буду здесь, на солнце и в тени - Кристиан Крахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В один из прекрасных весенних дней в конце марта — он был первым в продолжительной череде солнечных, теплых и сухих дней — мы с Бражинским стояли на одном из десятков выпирающих из горы железобетонных балконов и безмолвно смотрели вниз, на равнину. Он скрестил руки на груди и был молчаливее, чем обычно. Его борода и волосы отросли, и то и другое придавало ему достоинство и почти что грацию старейшины африканского племени, хоть он и был белым. Я смотрел на него сбоку, на этого странного человека, которого мне предстояло арестовать.
Снег на склонах начинал таять, а луга внизу, в долине, зазеленели сочной порослью. Полчаса назад мы съели псилоцибиновых поганок, которые должны были помочь мне выучить новый язык. Серые дирижабли были привязаны стальными тросами вокруг массива Шрекхорна, далеко внизу, как мне показалось, я увидел нескольких солдат, регулировавших с помощью рукояток высоту дирижаблей относительно друг друга. Солдаты были меньше муравьев.
Через закрепленный на штативе мощный швейцарский телескоп мы какое-то время наблюдали за их возней. Бражинский обратил мое внимание на маленький каньончик далеко в долине и сказал, что наблюдал за моим появлением отсюда, сверху, — и за тем, как я положил оружие и перекусил, — с помощью этой самой медной подзорной трубы, через которую я сейчас смотрю. Небо над нами было ясным и голубым. Видимо, поганки начали оказывать действие, потому как я слышал голос Бражинского, но рот его при этом оставался неподвижным. Мои ответы исходили также не изо рта, а из какого-то внутреннего резервуара, висевшего в воздухе, казалось, слегка впереди и над головой.
Бражинский сказал:
— Я сам написал ту фразу поросячьей кровью над витриной. Потому что только вы могли прочитать ее. Написанное слово привело вас сюда, ко мне.
— С помощью Фавр.
— Конечно, не без ее участия. Я женат на ней. Еврей, женщина и чернокожий — это и есть Швейцария, это и есть новый мир.
— Фавр мертва. Немецкая авиабомба. — Это прозвучало более безучастно, чем следовало бы. Тень скользнула по лицу Бражинского, он мягко приложил ладони к ресницам.
— Вы что-нибудь видели? Когда были у Фавр? — спросил он и посмотрел вниз, на долину. — Хоть что-нибудь?
— Дайте подумать. Да. Кое-что все-таки видел.
— Что это было?
— Мван, лет шести.
Разговор складывался очень предметно; эмоции, сопровождавшие слова, были цветными и ароматными, чем сильнее — тем ярче. Я заметил, что могу толкать вперед слова, предложения и мысли, определенным образом даже проецировать их, а не просто расставлять в пространстве. Я не мог объяснить этого себе, но это работало.
— Странно, но он был… темнокожим.
— Черный ребенок?
— Да, такой же черный, как я.
— Африканский ребенок.
— Думаю, да.
— Какого цвета были у него глаза?
— Я не знаю.
— Пожалуйста, постарайтесь вспомнить.
— Предполагаю, что карие.
— Предполагаете? Вы делаете вывод путем индукции? Потому что у африканских мванов карие глаза?
— Возможно. Возможно также, что они были ярко-голубые. Я уже не помню, Бражинский.
Неожиданно я почувствовал сильную слабость; пользоваться новым языком было в высшей степени утомительно.
— Не старайтесь вспомнить, — сказал Бражинский, провел рукой по бороде и продолжил говорить, уже открывая рот. — Псилоцибины — это грибы, как вам известно, — сказал Бражинский. — Они встречаются повсюду в природе. Они относятся, в сущности, к старейшим известным нам живым организмам. Однако же, комиссар, — он твердо посмотрел мне в глаза, — однако же их споры были доставлены на Землю из глубин космоса с помощью астероидов; после попадания сюда они дремали миллионы лет, пока человечество не достигло той точки эволюционного развития, иначе говоря, не стало настолько умным, чтобы организм мог приобрести наследственные признаки посредством приема этих грибов внутрь. Наш новый язык — это тоже вирус.
— Ага. — Мысли шли ко дну.
Бражинский, оказывается, был безумен. Нельзя, чтобы он по моему виду догадался о моем открытии.
— Фавр и я хотели, чтобы вы приехали сюда. Мы не можем отказаться от чего-то, даже не попробовав сделать это. Смерть одного — ничто по меркам космоса, меньше, чем ничто. Мы не имеем права упустить возможность достичь настоящего мира в ходе нашей великой партии чатуранги.
— Так. А кто же тогда убил аппенцелльцев?
— В лесу? Уриель, конечно, тот карлик. — Ответ последовал слишком быстро. — Он сумасшедший. А вы наверняка подумали, что это сделал я, комиссар?
— Он тоже мертв. Он спас меня от минного поля.
Бражинский спроецировал улыбку, она легонько толкнула меня.
— Люди вокруг вас, кажется, обладают дурной привычкой взрываться.
— Воспоминаний очень много. И, несмотря на это, я не чувствую боли. — Мне стало вдруг ясно, что он знает про меня и Фавр.
— Ваши воспоминания ненастоящие, не то, что мы обозначаем как настоящее. Со времен вашей юности вам промывали мозги.
— Что вы имеете в виду?
— Ну, мы обращаемся с языком, разумеется, как с представлением. Один пример: угрозы ракет достаточно, не так ли?
— Но нужно иметь ракеты, чтобы можно было угрожать ими.
— Нет, комиссар. — Бражинский подался спиной к балюстраде и цепко ухватил меня взглядом сквозь свои очки, будто мог заглянуть мне прямо в сердце.
— То есть никакого супероружия не существует.
— Нет. Ничто не функционирует. Это всего лишь пропаганда, все давно уже пошло прахом. Напыщенность Редута — это магический ритуал, пустой ритуал. Он всегда был пустым, навсегда пустым и останется. Представьте себе, мы люди, которые ходят взад-вперед по темной комнате и ничего не видят. Мы слышим лишь то, что нам нашептывают в отверстие в потолке. И даже не видим этого отверстия.
— Религия.
— Да, к сожалению, мой друг. Религия.
— Это контрреволюционно.
— Ах, да перестаньте! Контрреволюция, ересь — это детские дурачества. Воспитывайте себя сами. Вы раб, комиссар, вы это понимаете? Вы раб Швейцарии, вымуштрованный и упакованный. Вы и ваш народ — пушечное мясо, роботы, больше ничего. Ваше детство — подделка. Тармангины порабощают гомангинов, так будет всегда.
— Белые бесшерстные обезьяны порабощают черных бесшерстных обезьян.
— Именно так.
Вечером, еще до захода солнца, я нашел Бражинского в его комнате. Он сидел с обнаженным торсом на краю постели, в полутьме, и ждал меня. Его лицо было без бороды, череп тоже гладко выбрит. На письменном столе беспорядочно лежали несколько рисунков тушью, они были явно невысокого качества, будто он не желал прилагать никаких усилий, когда рисовал.
Рядом, полуприкрытый одним из рисунков, лежал зонд; он не издавал звуков и не двигался.
— Снова хотите оставить нас, комиссар? — спросил он тихо и разгладил сначала простыню, а затем осторожным, скупым движением зажег свечу.
Я подсел к нему на край постели. Он провел рукой по голому черепу. Было ли ему в тот момент страшно, я не знал. Его тень вздрагивала и плясала позади него на стене. Рядом с его подмышкой, как мне показалось, я увидел розетку. Через открытое окно, бесконечно далеко отсюда, по ту сторону гор слышались взрывы; они гремели подобно дальней грозе.
— Наше богатство неслыханно велико, поскольку оно скрыто в атомах.
— Откуда… Откуда вы это знаете?
— Фавр сказала мне, что это ваши слова.
— И что же?
— Я хочу увидеть машину, Бражинский, ту, о которой говорил Рерих.
— Машину Судного дня? Она не здесь.
— А я думаю, что она здесь.
— Нет. Рерих солгал. Когда кто-то прибывает с равнины, все пытаются произвести на него впечатление — посмотрите сюда или вон туда, такая-то и такая машина, она может то-то и то-то. Принудить к миру. Все это страшная ложь.
— Значит, ее не существует?
Бражинский промолчал и протянул мне нож, который прятал под подушкой. Лезвие с одной стороны было с зубцами, с другой — острым, как бритва. Кончиком шила, извлеченного также из чрева постели, он коснулся моей груди — с левой стороны, там, где, по его предположению, находилось мое сердце.
Я развернул нож в руках. Бражинский проткнул шилом униформу, едва его кончик коснулся моей кожи, она сразу разошлась, кровь сначала выступала капля за каплей, затем вся рубашка спереди окрасилась в темный цвет. Боль волнами накатывала и омывала меня.
— Что вы медлите? Колите, комиссар.
— Нет.
— Ну сделайте же это. Иначе я проткну вас до самого сердца.
Не шевельнув туловищем, я положил нож назад, на кровать. Он надавил сильнее, я распрямил спину.
— Там ничего нет, полковник.
— Почему вы не защищаетесь?