Жизнь, которую стоит прожить. Альбер Камю и поиски смысла - Роберт Зарецки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может быть, в начале было слово. Рассказ Камю о его появлении на свет, которым открывается последний и не завершенный роман писателя «Первый человек», похоже, взят из семейного предания. Иначе и не могло быть. Никому не дано видеть собственное рождение. Блаженный Августин, закончивший свои дни епископом Гиппона (тогдашнее название Аннабы), начинает «Исповедь» с рассказа о собственном рождении, причем сразу же оговаривается, что не был его очевидцем. Он вынужден довериться свидетельствам других: «Как об этом слышал я от родителей моих по плоти, через которых Ты создал меня во времени; сам я об этом не помню»[121].
В «Исповеди» «другой североафриканец», как осторожно упоминает Августина Камю, пытается понять собственные истоки. Тем же занят в последнем романе и сам Камю. Августин вопрошает Творца о мире и человеке, но в ответ получает безмолвие. Подобным образом герой романа Камю Жак Кормери задается вопросами о своем прошлом и находит почти столь же глухое молчание. Сначала молчанием окружено его рождение, затем – гибель отца. Люсьен Камю, погибший в 1914-м на Марне, когда его младшему сыну не исполнилось и года, мало что оставил о себе. Осколки снаряда, извлеченные из его черепа, Военный крест, официальное письмо о гибели да размытое фото молодого мужчины с миндалевидными глазами: жалкие клочки жизни.
Как и многие другие «черноногие», Люсьен Камю обрел последний приют в земле метрополии: его похоронили на воинском кладбище в бретонском городке Сен-Бриё. В 1947 году Альбер Камю побывал там в компании писателя Луи Гийу, жившего неподалеку. Старший товарищ проводил Камю к воинскому участку, а дальше тот в одиночку двинулся к простой плите с выбитым на ней именем и датами жизни отца. Вернувшись, Камю не сказал Гийу ни слова. Однако в «Первом человеке» он так воссоздает это событие: «рассеянно» глядя на плиту, Кормери замечает бегущие в небе облака. И всюду «на огромном кладбище царила тишина. Через высокие стены едва доносился приглушенный городской гул»[122]. И лишь когда «где-то вдруг звякнуло о камень ведро», забытье Кормери прерывается. И тогда он видит, словно бы впервые, даты на могильной плите под именем отца: «1885–1914». И его молчание сгущается с осознанием того, что «человек, который лежит под этой плитой и приходится ему отцом, был моложе него»[123].
Эта встряска отпирает шлюз картинам прошлого, большинство из которых пропитаны молчанием. Герой вспоминает юность, «всегда устремленную к этой цели, о которой он ничего не знал»; и внезапно все оказывается связанным с человеком, о котором он знает лишь одно: они похожи. Но что ему делать? В семье, «где говорили мало, где никто не читал и не писал, мать, страдающая, рассеянная, – кто мог рассказать ему о его бедном молодом отце?»[124].
Макс Пикар в нетривиальном, но порой весьма убедительном сочинении «Мир тишины» утверждает, что тишина – это не просто отсутствие речи (молчание) или то, что мы не слышим, когда люди вокруг умолкают, машины останавливаются, а динамики и экраны прекращают колебать воздух. Нет, тишина существует независимо от языков и звуков: она есть «целый мир в себе. Тишина обладает величием, просто потому, что она им обладает. Она присутствует, и в этом ее величие, ее чистое величие»[125].
Пикарово понимание молчания – как сущности, которая, хоть и не имеет вида и определения, несомненно и осязаемо присутствует в мире, – пронизывает детские воспоминания Камю. Бабушка Альбера, Катрин Мари Кардона Санте, приняла их с братом и матерью в свой дом, когда Люсьен ушел на войну. После его гибели временное пристанище семьи в рабочем квартале Белькур стало постоянным. Катрин Санте, вдова и суровая домоправительница, не знала грамоты и не отличалась словоохотливостью. Иногда вместо того, чтобы высказать упрек или прикрикнуть, она колотила, шлепала или стегала внуков – Альбера и его старшего брата Люсьена.
В той же квартире жил и один из братьев бабушки, Этьен. Как и его племянница Катрин, мать Камю, этот дюжий мужчина был глух и говорить мог с трудом. Этьен зарабатывал бондарным делом и брал Альбера в мастерскую, где сбивал бочки, или в деревню на воскресную охоту. Альбер был «упрямым», в отца, который «всегда делал по-своему», – это все, что мальчик смог узнать от Этьена о своем прошлом. Затрудняясь передать мысль словами, Этьен выражал себя удивительно разнообразным набором нечленораздельных звуков[126].
А еще он прибегал к сложным пантомимам, причем обращался к этой безмолвной форме рассказывания не только дома. По воскресеньям юный Альбер сопровождал бабушку в местное синема. Фильмы там шли немые, но не без слов: на многих кадрах появлялись титры с диалогами. В эти моменты неграмотная бабушка ждала, что мальчик прочтет вслух: сложная задача, ведь если громко читать, помешаешь другим зрителям, а если тихо – разозлишь бабушку. В тисках этих противоположностей, мальчик иногда не мог раскрыть рта. Однажды это разъярило его бабку; не понимая, что происходит на экране, она выскочила из зала с плачущим Альбером, огорченным мыслью, «что погубил одно из редких удовольствий в ее жизни и те жалкие деньги, которые были за это заплачены»[127].
Но самым глубоким кладезем молчания в жизни Камю, столь же неисчерпаемым, сколь эфемерным, и столь же далеким, сколь всеохватным, оставалась мать, Катрин Санте. Мальчиком Альбер часто заставал ее дома, возвращаясь в квартиру. И в то же время Катрин пребывала где-то еще. Сидя на стуле у окна, она безмолвно глядела на улицу. «Иной раз ее спрашивали: „О чем ты думаешь?“ „Ни о чем“, – отвечала она. И это была правда… А она ни о чем не думает. На улице светло, шумно; здесь тьма и тишина»[128]. В этом раннем эссе под названием «Между да и нет» Камю признавался, что ему хотелось «плакать перед лицом этой немоты бессловесного животного». Жалость наполняла его сердце, но равна ли она любви? Можно ли любить того, кто ни разу тебя не обнял и не поцеловал?