Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребята дрались за право качать кузнечные мехи. Иногда выпадало и большее счастье: дяденька Прохор, раздобрившись, позволял стукнуть разок — другой молотом по белому железу. Тут уж начиналась не потасовка, настоящая свалка между ребятами, и Прохор устанавливал строгий черед.
Ух, какой грохот стоял в кузне!
А питерщик еще подзадоривал:
— Бей — не жалей! Учись! Железо, что тесто, — хоть крендели из него загибай, хоть лепешки раскатывай… Главное, чтобы руки у тебя были не крюки. Пятерня голове первая помощница… Крепче держи кувалду хваталками! Жарь смелее!
Руки самого дяденьки Прохора, худые, в копоти и ожогах, с каким‑то синеватым, стальным отливом, беспрестанно вытворяли диковинки, одну чище другой. Прохор хрипел и кашлял, разговаривал с ребятами, напевал себе под нос, а руки его без устали и как‑то небрежно, точно балуясь, делали незаметно свое дело. Казалось, Прохор никогда не смотрел, что они там мастерят, его хваталки. Он — сам по себе, руки — сами по себе. А все ладилось как нельзя лучше, как у Капарули.
Они вовсе не походили на коряги, эти стальные, умные руки Прохора. Но, глядя на них, Шурка почему‑то часто вспоминал волшебную ночь на завозне, светлое смоляное окошко, двигавшееся по темной глади реки, и бакенщика, вбивающего в сома острогу, как вбивают кол в землю. Тут же он видел багор в лапах — корягах Ленькиного деда и топор Вани Духа, падающий на песок. Он вспоминал еще материно ловкое молотило, полные, сильные руки Солиной молодухи, опущенные вниз, в которых плясал по снопам цеп, вспоминал маленькие, в пуху, пальцы Сморчка, неслышно ладившие из прутьев фасонистые корзинки. Ему мерещились косы на Барском лугу, как они, врезываясь в густую заросль, разговаривают с травой, просят прощенья. И все это, разное и в чем‑то самом сокровенном одинаковое, самое красивое и дорогое, что он увидел и пережил в жизни, приходило ему теперь в голову.
Вот погулял с визгом рашпиль по бородке ключа, выхваченного из кучи на полу, поласкал, пошлифовал напильник, и пожалуйте — со скрежетом открылся амбарный замчище растяпы Минодоры, которая теряет варежки и ключи, а вот кулаки свои никак потерять не может. Раскатились на верстаке по колесику и винтику испорченные ходики Марьи Бубенец, валявшиеся невесть сколько в чулане. Собрали их Прохоровы хваталки, смазали постным маслом, что называется, дунули — плюнули, и пошел стучать маятник, приговаривать на всю кузню, как Марья: «Ай, ей — богу!.. Ай, ей — богу!»
Прохор смотрел на свои руки, когда они уже держали готовую вещь. Переделывать, копаться, поправлять им нравилось так же, как мастерить новое. Веселые это были руки, как и их хозяин. Он сердился редко. Ему не нравилось, если Ваня Дух торговался в кузне с бабами и мужиками о цене за поделки. Тут клещи со звоном летели в угол. Вслед за ними туда же отправлялся молот. А зубила, сверла, готовые щеколды, напильники и плоскозубцы сыпались на пол, в известную кучу. Прохор молча развязывал сзади тесемки кожаного фартука. Снять фартук он не успевал — Тихонов уводил заказчиков за дверь. Возвратясь, Ваня Дух гнал ребят из кузницы — слесарни и обязательно ощупывал у всех карманы и пазухи.
Но бывали удачи, когда ребята засиживались в кузие дотемна. Насмотрясь диковинок, повозясь с кузнечными мехами и кувалдой, пошарив до отвала в хламе, так что карманы и пазухи раздувались, нельзя было пошевелиться без грома, гости напоследок получали россказни, не менее удивительные, чем то, что вытворяли руки питерщика. Язык у дяденьки Прохора тоже работал что надо, только слушай.
Больше всего любил Шурка, когда Прохор рассказывал о самом себе. А он это делал довольно охотно. Он с детства жил в городе, похожем на деревню, но с фабриками, как в Питере, с трактирами, кабаками, и ему было что рассказать ребятам.
Шурка видел Прохора перепуганным мальчуганом, вцепившимся в складки материной юбки, пропахшей мылом и кислым тестом. Люди с блестящими пуговицами и бляхами на груди, гремя длинными, взаправдышнимч шашками, уводили отца Прошки. Все плакали, а отец, молчаливый, суровый человек, почему‑то улыбался.
— Я скоро вернусь, — говорил Прошкин отец, ни на кого не глядя, и принимался который раз завязывать на груди теплый, мохнатый шарф, как Шуркин батька перевязывал мешок с сухарями на станции, когда отправлялся на войну. Прошкин отец собирался не на позицию, а в острог, но не поймешь, за что, только не за воровство, не за разбой, это Шурка понял. — Прощайте… я скоро, — говорил Прошкин отец, уходя из избы, сопровождаемый стражниками.
Обещания своего он не сдержал, не вернулся.
Утрату отца Прошка почувствовал скоро. Это Шурка по себе представлял очень живо, в знакомых подробностях. За обедом Прошкина мать не клала на стол, как прежде, темно — золотистого, пахучего каравая, а оделяла Прошку, его трех братьев, бабушку и себя тонкими, просвечивающими, как дырявая коричневая бумага, листочками хлеба. И когда Прошка собирался в школу, он не получал кренделя или грошика, на который можно было купить в лавке пряник, мать совала ему все тот же коричневый листочек хлеба, покапанный постным маслом и усеянный нетающими крупинками соли. Мать сердилась, если Прошка съедал завтрак дома.
— Последошный год в школу ходишь, — говорила она, кашляя и принимаясь за вечное свое шитье. — Крошки‑то хоть не роняй, горе мое!
И стучала, стучала ее ножная, дребезжащая от старости, с постоянно сваливающимся ремнем, швейная машина, полученная в приданое.
Ножную швейную машину Шурка видел у Кикимор. Его воображение легко переносило эту машину в Прошкнну избу, наполняя ее однообразным шумом.
Стук швейной машины будил по утрам и провожал Прошку в школу. Под этот стук он, возвратись из школы, готовил уроки, драл младших братишек, как Шурка лупит под горячую руку Ванятку, мастерил змея, таскал воду и дрова, кусал стибренную в праздник из суднавки краюшку пеклеванника. Стук убаюкивал Прошку вечером на полу и еще долго — долго ночью преследовал сонного, обращаясь в учителя, топающего козловыми сапожками, отвешивающего линейкой удары по голове и плечам. Последнего Шурка вообразить не мог. Григорий Евгеньевич никогда ребят пальцем не трогал. Но, должно быть, не все учителя похожи на Григория Евгеньевича, да и давно это было, в старое время, порядки в школе были другие. Иногда стук швейной машины и кашель матери превращались в цокот конных казаков, одетых в красивые штаны с желтой полосой до голенищ, с нагайками и заломленными набекрень фуражками, но без пик, не похожих на Кузьму Крючкова, а смахивавших, должно быть, на тех казаков, что били нагайками Шуркиного отца в Питере. Шурка расспрашивал Прохора, и действительно оказывалось, что казаки били нагайками рабочих так, ни за что ни про что, — за то, что рабочие посмели собраться на городской площади потолковать про свое собачье житье, как собираются в селе мужики на сходку. И еще во многое другое — чудное, страшное, смешное — превращался стук швейной машины, пока наконец не приколачивал отец Прошке драночными гвоздями сизые голубиные крылья, и Прошка начинал летать по воздуху.
В этом месте рассказа Прохора все ребята, оживившись, вспоминали наперебой, что и они, когда были маленькими, тоже здорово летали во сне. Шурка не прочь был добавить, как он однажды разыскивал палец царевны Ольги Распрекрасной, обставил, как в сказке про Счастливую палочку, водяного, убил Кащея Бессмертного и женился на царевне. Но он не мог всего этого поведать Прохору, потому что царевной‑то ведь оказалась Катька Растрепа. Настоящая Катька сидела в эту минуту на мешке с углем и не обращала внимания на жениха.
«Больно жирно будет рассказывать, не стоит того Растрепища», — думал он, но почему‑то долго не мог успокоиться, грустил, рассеянно слушая Прохора, как летал тот в детстве во сне на крыльях, поначалу около крыши избы, потом, осмелев, выше колокольни, фабричной трубы, облаков и даже поднимался иногда выше солнца и плевал на него, словно на раскаленное железо. Пузыри вздувались на солнце, оно оборачивалось в сковороду с румянистыми оладьями. Прошка летал и ел оладьи, кидал отцу, матери, братишкам и бабушке, которые, как галки, сидели на крыше и разевали рты. Потом, с замиранием сердца, он падал и просыпался, потому что утро громко уже стучало швейной машиной и сухим кашлем.
Этот же стук встретил Прошку на фабрике, когда его после смерти матери привела бабушка наниматься на работу.
Ни Шурка, ни Яшка Петух, ни другие ребята не могли представить себе фабрики. Еще трубу кирпичную, выше облаков, они знали по картинкам. Труба дымила и пачкала сажей чистое небо. Но фабрика… На что она похожа?
— На каменный сарай, — объяснял Прохор, усмехаясь. — Окон много, а свету нет. И везде машины стоят разные, почище швейных… стучат, гремят — оглохнешь с непривычки. Люди около машин трутся, ровно привязанные. Вонища, пыль…