Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это мы умеем.
— Давно — о ждем… да ничего не можем дождаться.
— А может, историю‑то подтолкнуть маленько под задок? — спросил Прохор, неожиданно оборачиваясь к учителю с разогретой цепью в клещах. — Чтобы поторопилась она для нас, грешных?
— Ну да, конечно… Помогать надо, я об этом и говорю, — согласился Григорий Евгеньевич. — Но спешить не следует. Поспешишь — людей насмешишь, правда? Ну, так вот, исторический процесс… эволюция…
— А почему? Ежели все готово? — перебил, хмурясь, питерщик. — Куй железо, пока оно руки жжет. Вот так!
Дяденька Прохор кинул на наковальню огненную колодезную цепь и, не выпуская ее из клещей, свободной, правой рукой поднял кувалду. Часто, сильно покатился по кузнице гром.
— Вот она, история! — хрипло, в лад ударам, говорил он, разбивая цепь. — Вот она, лежебока!.. А мы ее по толстым мясам! По хвосту, больно он долог! По самому сердцу!.. Глядишь, путное что выйдет. А?
В кузнице все смеялись. Улыбался виновато и Григорий Евгеньевич, невольно любуясь, как Прохоров молот бьет по цепи, по одному ее облюбованному звенышку, расплющивает, перекусывает его, и цепь со звоном и стуком разваливается надвое.
— Да, славно у вас, — вздохнул Григорий Евгеньевич, вставая с чурбана, прощаясь, с интересом оглядывая опять бревенчатые стены с висюльками смолы, кучу ржавого хлама, новые слесарные тиски. — Это ведь тоже — история, для села. Можно и ведро починить, и лошадь подковать, не тащась на станцию. Отлично задумано, предприимчиво…
Ваня Дух надулся от похвалы; кланяясь, приподнимая картуз, он помог учителю открыть дверь на улицу.
Григорий Евгеньевич ушел, и мужики сразу точно забыли о нем. Только Никита Аладьин, задумчиво и немного огорченно царапая бороду, проговорил:
— Н — да… история.
Шурке было стыдно. А отчего — он и сам толком не знал. Григорий Евгеньевич продолжал быть его богом, он не убежал от народа, не кричал чужим, тонким голосом. Он курил махорку Косоурова, хорошо разговаривал с мужиками. Но получалось: не он учит, а, пожалуй, его учат, уж дяденька Прохор наверняка. Между тем Шурке всегда казалось, что питерщик в чем‑то похож на Григория Евгеньевича, у них одна правда, самая — пресамая вернеющая, самая главная, правда всех правд. А теперь выходило — есть две правды. И мужикам правда учителя определенно не нравится. Им больше по душе то, что говорит Прохор. Да и сам Григорий Евгеньевич соглашается с этой Прохоровой правдой.
Шурке было стыдно и обидно, он почему‑то сердился на дяденьку Прохора и любовался им, его работой, как это делал Григорий Евгеньевич…
Мужики порядком мешали Прохору. Он не жаловался, как Ваня Дух, — напротив, словно бы радовался, меньше кашлял, говорил, что на миру красна и работенка, и радуга полыхала на его усталом лице, а белый веселый огонь разгуливал между губ беспрестанно. Ловкие, сильные руки дяденьки Прохора делали свое дело, и диковинкам не было конца.
От горна и раскаленного железа, от Прохоровой радуги и белого огня словно солнце заливало кузницу — слесарню. Мужики, посветлев, таращились на питерщика да крякали.
— Ну, маста — ак! Кабы свою кузню — озолотил бы ты себя, право, — завистливо вздыхал Косоуров, разглядывая стучавшие на стене старые ходики Марьи Бубенец. — Нету Саши Пупы, а то бы он спасибо сказал… пропил часы за твое здоровье.
— Да уж с такими рученьками не пропадешь, — качал головой Никита Аладьин. — Не то что наши грабли. Ковыряешь, царапаешь, а полоса‑то и наградит тебя кукишем.
— Верно! Без рубля живем…
— Не скули, братцы, надоело. Айда ко мне на выучку! — звал, смеясь, Прохор. — Всех в мастеровые произведу. Мигом.
Ваня Дух на это мрачно замечал:
— Ежели все мастеровыми станут, некому будет хлеб сеять. Жрать‑то чего людям? Железо?.. В Питере‑то, слышно, за куском хлеба, за пайком, с ночи встают в очередь. Лавки утром откроют, а хлеба нету.
— Д — да, похоже… — задумчиво соглашались мужики. — И мастеровая жизнь токо со стороны сахарной кажется… Вот ты, Прохор, и слесарь и кузнец, одначе кормиться прилетел в деревню. Костей в тебе, кашлю много, а жиру что‑то не видать.
— Горев Афанасий Сергенч, умняга, тоже не много богачества огреб в Питере. Последний домишко, отцов, разорил… Где‑то он сейчас, дьявол речистый? Повстречался бы на часок. Может, что дельное надоумил бы.
— А ты себе верь, не ошибешься. И в тебе человек сидит. Человек — все!
— Эх, лучше всего, когда нет ничего! Как у Сморчка.
— Евсея не трожь, — заступался Никита, живо поднимая голову с плеча. — Он маленький. Сморчок, а душа у него большая.
— Вот ему в окопах растрясут германцы душу‑то, поубавят! Посмотрим, каким вернется, чего заиграет на трубе, коли жив останется.
Трофим Беженец, молча сидевший у порога, на холоде, — в бараньей своей высокой шапке и лаптях, в домотканом, нездешнем зипуне поверх сопревшей холстяной рубахи, — вынул изо рта трубку и несмело подал голос.
— От гарно я жив вдома, хлопци!.. Як пан! Були у мене воли мицненьки, коненята, коровки добри… — заговорил он нараспев, краснея, как всегда, от застенчивости и восторга.
Беженец постоянно хвастался одним и тем же и, как приметил Шурка, даже говорил всегда одни и те же слова, точно рассказывал себе и мужикам заученную понравившуюся сказку.
— Мы с — пид Зборова. Чули про таке добренько мисто?.. Як згадаю хату биленьку, свитлу та хорошу… — пел он, осторожно выколачивая трубку о порог, сдвигая баранью шапку на затылок. Трофим причмокивал, улыбался, кивал, заглядывая, по обыкновению, мужикам в глаза, а те отворачивались, будто им за него было совестно. — Не вирыте? — спрашивал Трофим. — О — го — го! Маты божа!.. Як пан жив!
— Полно врать, — грубо оборвал Ваня Дух. — Жена твоя сказывала нашим бабам, как вы там жили, в своем Зборове: свиней у пана гонял… Тоже мне пан свинопас!
У Шурки сжалось сердце. Он видел, как побледнел Беженец, а потом залился заревом до ушей, закусил трубку; он хотел что‑то возразить Ване Духу, но трубка мешала ему, прыгала в зубах. Трофим потупился и скоро ушел из кузни.
— Любишь ты, Тихонов, обижать людей, — сердито заметил Аладьин. — Дождешься, и тебя обидят.
— Сдачи дам… А тебе не надоело брехню слушать?!
— Каждый в жизни по — своему утешается. И это была правда.
Мужики приходили к Прохору тоже вроде бы за утешением, что‑то выпытывали от него такое, чего ребята понять не могли. Но Прохор не утешал мужиков, напротив, будто дразнил, как дразнил он богом и колоколами Василия Апостола. Когда мужики проклинали все на свете, питерщик смеялся, что вот так дрова осиновые, сырые, шипят, дымят, а не разгораются. Ему в ответ глухо ворчали, что ветра нет, где же огню взяться. Он удивлялся, до чего драные шубы теплы, не прохватывает, а ведь давно дует ветрище. Аладьин соглашался с Прохором, но жаловался: каждый мужик врозь торчит, как прут, пальцем тронь — сломается. Питерщик советовал вязать прутья в метлу, тогда не обломаются.
— Нету лучше березовой крепкой метлы, — говорил он, — все начисто выметает. Сказано: не велик голик, а в бане и он Царь.
— Обойдемся без голика, ежели он царь, — бормотали мужики, злобясь. — Пожалуй, метла нам сподручнее… Осенние метлы‑то больно хороши… Сейчас самое время вязать метлы.
Опять они толковали загадками, и не было в мужиках того смелого, властного нового человека, который обрадовал Шурку на сходе у казенки. Он скорее, этот Шуркин знакомый, проглядывал в бабах, когда они громко разговаривали между собой или забегали по делу в кузницу — слесарню.
— Ну, лентяи несусветные, дайте дорогу! — ругалась Марья Бубенец, продираясь к Прохору за ходиками. — Чем сидеть, табачищем вонять, лучше бы подумали, как с коровами быть. Ведь отберут!
— А тебе забота? — оживлялись мужики и зубоскалили: — Эвон, какая гладкая… Тисни тебя хорошенько — сметана по течет!
— Тьфу! — замахивалась на мужиков Марья гирями от часов. — Видно, мало на вас, меринах, ездят… Шкуру с мясом дерут, как на живодерне, а вы токо хвостами машете.
— Скажи, какая отчаянная без мужа стала! — оборонялись мужики. — Бока‑то зажили?
— Станешь отчаянной, ай, ей — богу… на вас, безголовых демонов, глядя! Ну что ржете? Правду говорю!.. Болят у бабы бока — бьют пока… Кабы мы вас, ироды, так украшали, давно бы вся мужичья порода с копыт свалилась… У — у, заячьи души! Свои бока берегите, ведь под селезенку, под самый здых метят правители… Околевайте на печи, догадаемся сами, что нам делать, ай, ей — богу, догадаемся!
Ребята толкались под верстаком, прыскали смехом, зажимая рты, глядя, как чешет мужиков Марья, как дяденька Прохор корчится от хохота и кашля. А тут прибрел в кузню Василий Апостол в рваном дождевике, чугунных сапогах, и стало еще интереснее.
Дед первый, через головы мужиков, протянул дубовую лопату — ладонь племяннику, словно и не ругался с ним, не прогонял его из усадьбы. И дяденька Прохор поздоровался как ни в чем не бывало.