Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот же стук встретил Прошку на фабрике, когда его после смерти матери привела бабушка наниматься на работу.
Ни Шурка, ни Яшка Петух, ни другие ребята не могли представить себе фабрики. Еще трубу кирпичную, выше облаков, они знали по картинкам. Труба дымила и пачкала сажей чистое небо. Но фабрика… На что она похожа?
— На каменный сарай, — объяснял Прохор, усмехаясь. — Окон много, а свету нет. И везде машины стоят разные, почище швейных… стучат, гремят — оглохнешь с непривычки. Люди около машин трутся, ровно привязанные. Вонища, пыль…
— А на окнах — решетки? — спрашивал Колька Сморчок.
— Бывает.
— Похоже на острог? — допытывался Шурка.
— Именно. Тюрьма и есть! Правильно сообразил. Вся разница — в тюрьму эту народ идет добровольно, потому — жрать хочет. За работу какие ни есть деньги платят. Поняли?
— Поняли! — отвечали хором ребята, кривя немножко душой. — А что там делают, на фабриках, дяденька Прохор?
— Сапоги… ландрин… паровозы. Разные бывают заведенья. К примеру — завод, побольше вашего села махина, не скоро обойдешь, заблудишься, как в лесу… Да все черти — одной шерсти: рабочую кровь сосут. На нашей фабричонке ситец вырабатывали, миткаль. Словом, рогожу — на одежу. Ткачу с куска— грош, а продает хозяин не по одному целковому… Куда деньги деваются?
— В карма — ан положил! — торопливо, раньше других кричала Катька и победоносно оглядывала в кузне всех ребят, кроме Шурки.
— Умница, — хвалил Прохор и, раздувая горн, продолжал рассказывать, как заорал хозяин на бабушку, зачем она привела к нему Прошку.
— Ты бы еще грудного принесла! У меня взрослым мужикам делать нечего. Пошла вон, старая карга! — гнал он.
Бабушка повалилась хозяину в ноги, дернула Прошку за штаны, чтобы и он стал на коленки. Бабушка плакала громче и жалостливее, чем когда уводили стражники Прошкиного отца, когда хоронили мать, отправляли в приют трех Прошкиных братишек. Она кланялась, как в церкви, земным поклоном и упросила хозяина.
Попал Прошка в граверную мастерскую, где делали на медных валах рисунки для ситцев. Он подметал полы, бегал за водкой, лазая в щель забора, чтобы не увидели сторожа, получал оплеухи и подзатыльники.
Скоро заметил Прошка, что рука у накатчика Жупаева легкая, шутливая, а у мастера Юрина Михаила Евдокимыча тяжелая, что бьет мастер больнее всего по понедельникам, приправляя любимые святые изречения крепким русским словом. В этот день орал мастер на рабочих больше обыкновенного, придирался к каждому пустяку и грозил увольнением.
— У Юрина нонче архангел Михаил с дьяволом воюет, — подмигивал рабочим Жупаев. — Переложил вчера в трактире поп… Быть беде, коли не подсобим дьяволу.
Граверы складывались, покупали мастеру на похмелье косушку.
Поломавшись, Юрин принимал подарок, отходил в угол и, перекрестясь, отправлял горлышко бутылки в зубастый волосатый рот. И весь остаток дня Юрин вслух молился или размышлял о бесполезности человеческой жизни на земле, как это прежде делали знакомые Шурке по шоссейке странники в лапоточках и долгополых рясах, с жестяными чайниками, подвешенными к мочальным поясам. Мастер проповедовал смирение и послушание, клялся и божился, что ему и всем, кто последует за ним, будет уготовлено на том свете царствие небесное. Доброта его простиралась до того, что он называл Прошку ангелом, показывал кое‑что из граверной науки. Прошка смекнул и по понедельникам, отправляясь на фабрику, просил у бабушки на «соточку».
— Он меня научит… дай денежку, бабка!
— Да нет у меня, Пронька, ни полушки. На хлеб вчерась занимала.
Прошка не отставал, ревел, и бывали понедельники, когда он бежал на фабрику, звеня в кармане медяками.
Опохмелившись, Юрин вылезал из угла, вытирал мокрые губы бородой, как платком, милостиво разрешал Прошке подойти к старым позеленелым валам, сложенным в мастерской, точно поленница дров. Под острым резцом Жупаева на валах, когда их вертели, пропадала зелень, валы червонно светились, как самовары, огненными змейками извивались и ползли по полу медные стружки. Прошке очень хотелось попробовать все это сделать самому. Мастер позволял взять и наточить на «ельшне» резец и с визгом всадить его в крутящийся, податливый вал.
— Трудись, ангелок, трудись… Бог любит работу, а пуще всего — смирение и послушание… В святом писании сказано: блаженны вы, когда будут поносить и гнать вас. Радуйтесь и веселитесь, — так гнали пророков, живших опрежде вас… Разумеешь? То‑то же!.. Се гряду скоро, и возмездие мое со мною, чтобы воздать… Как точишь вал? Отонил! Где у тебя бельма, с — сукин сын?!
Подзатыльник валил Прошку с ног.
Он терпел, потому что Юрин, успокоясь, брал резец, мерку и показывал:
— Вот как надо… Помилуй мя, господи, согрешил я с тобой, ангелок.
Прохор рассказывал про своих старших товарищей, с которыми подружился на фабрике и которые ему, мальцу, как он говорил, глаза на жизнь открыли. Чаще других он упоминал накатчика Жупаева. По словам Прохора, это был беззаботный, какой‑то голубой человек: и глаза голубые, и косоворотка голубая, и руки синеватые, умелые. Он все делал легко, как бы шутя, за работой постоянно пел и балагурил, и, должно быть, от него, Жупаева, выучился Прохор не унывать, скалить зубы, смело разговаривать с писарем и усастым военным на сходе, научился смеяться над богом, крепко бить молотом по наковальне, петь песни.
Как на Уводи вонючей
Стоит город премогучий… —
дребезжаще пел он, покашливая, а худые руки его, голубые от огня, выхватывали из горна светлый кусок железа.
Ребятня не уставала глядеть на знакомую диковину: осыпая искры, железо бешено отхватывало по наковальне трепака, превращаясь в лиловый гвоздь с большущей шляпкой. Гвоздь падал в ведро с водой и шипел там, а на наковальне, под молотом Прохора, появлялась на божий свет дышащая жаром подкова с острыми шипами.
— Ур — ра — а! — кричали ребята и бежали смотреть подкову. А Прохор, постукивая, поглаживая подкову, пел скороговоркой:
Полюбуйся, люд честной.
Нашей Уводью — рекой!
Если надо минералов
Иль косметики какой —
Не потрафит сам Чекалов,
Лишь умойсь ее водой.
— Чекалов — кто? — приставал Шурка, видя перед собой уж не подкову, а мутную речонку с расходящимися пятнами красок по воде, как петушиные перья. — Кто Чекалов, дяденька Прохор?
— Брадобрей… знаменитый парикмахер в нашем городишке.
— Это ты сам стишки придумал? — спрашивал Яшка.
— Жупаев. Он был у нас мастер сочинять.
Тут кузню оглашал молодецкий, разбойный посвист:
Эх, по улице я шел,
Про — кла — ма — цию нашел…
Не пилось, не елося.
Прочитать хотелося!
Но что это была за штука — прокламация, которую Прохор нашел на улице, и почему не пилось ему и не елось, кто мешал читать, — он не объяснял. Он только говорил, что фабрику, на которой довелось ему работать мальчишкой, прозывали Кавказом, а хозяина — Каустиком, едучий был, мазурик, хуже соды. Он рассказывал, что у Каустика деньжищ было прорва, он мог устлать дорогу от Кавказа до собственного каменного двухэтажного дома сотенными билетами, а рабочим платил копейки. Мастерскую, в которой работал, Прохор называл травилкой, добавляя, что травится и мрет там по сей день народ, как мухи осенью, оттого нет среди граверов стариков и не будет. И на всех фабриках и заводах так, и во всем мире так непутево устроено, — собачья жизнь у рабочего человека.
Но странно — рассказывал Прохор обо всем как‑то весело, с прибаутками, словно рад был, что народ мрет, как мухи, что у него самого вампиры высосали кровь. Похоже, что хозяин Каустик и был этим вампиром.
— От ивановских, от питерских вампиров ушел, так к другому кровососу в лапы попался, опростоволосился, — смеялся и кашлял Прохор. — Ловок, бес однорукий! Подгребает начисто… Что в хваталку ему попало, то пропало… Далеко — о пойдет, ежели мужики хребет не сломают, заодно с Устином Павлычем.
Ребята догадывались, что речь идет о Ване Духе.
Слушая Прохора, Шурка невольно вспоминал, каким заманчивым, сказочным казался ему прежде город, тот же Питер — с драгоценными перстнями Миши Императора, серебряным портсигаром отца, с лавками, где торгуют орехами и гостинцами, — там каждый день гулянье, как в Тихвинскую у церкви; вспоминал, как не терпелось ему, дураку, попасть в город и стать богачом… Ничего этого нет и не будет. Есть в городах одни фабрики и заводы, которые представлялись ему сейчас хуже тюрем. На фабрике и днем темно, как в подполье… нет, как на кладбище, в могиле. Люди заживо умирают там, привязанные нуждой к машинам. Куда ни сунься — везде машины, машины, гром и скрежет колес. Зазеваешься, сунешь руку — сразу отхватит напрочь. Да что — рука! Теперь ему понятно, как задавило машиной насмерть в Питере неродного отца Леньки Капарулина. А тут еще Каустик сосет кровь, как Кашей Бессмертный… Что ж тут веселого? Почему дяденька Прохор, рассказывая, посмеивается, точно радуется всему этому? А у самого кровинки в лице нет, серое лицо, ровно булыжник, одни зубы блестят…