Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Василий Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребята толкались под верстаком, прыскали смехом, зажимая рты, глядя, как чешет мужиков Марья, как дяденька Прохор корчится от хохота и кашля. А тут прибрел в кузню Василий Апостол в рваном дождевике, чугунных сапогах, и стало еще интереснее.
Дед первый, через головы мужиков, протянул дубовую лопату — ладонь племяннику, словно и не ругался с ним, не прогонял его из усадьбы. И дяденька Прохор поздоровался как ни в чем не бывало.
— Лезь к огню, — дружелюбно пригласил он. — Измок в господском‑то решете… Не надоело, старый хрен, усадьбу сторожить?
Мужики, ухмыляясь, молча потеснились, но дед, обронил тяжелые длинные руки, остался в дверях, сутуло прислонясь к косяку, как погнувшееся в грозу дерево. Он только выжал мокрую бороду, словно тряпку.
— Зачем нелегкая принесла? — спросил Прохор весело.
— Приказано плуги готовить на весну, а они развалились, — сырым, сиплым голосом вяло объяснил дед Василий. — Починишь?
Мужики на полу встрепенулись, зарычали. Прохор мельком покосился на них, сказал, не раздумывая:
— Нет, не могу, дядя Вася. Не умею.
— Как не умеешь? Что ты! — вскричал и затрясся Ваня Дух. — Намедни чинил в Карасово лучшим манером.
— Разучился, — ответил Прохор.
Ваня Дух остолбенел, разинув рот. А мужики уже не рычали, — грохотали железным смехом. Бранясь, Тихонов выскочил вон.
— Плужишки‑то припасете… для пленных? — спрашивали, жмурясь, мужики Василия Апостола. — Как бы им, пленным австриякам, по шеям не наклали… да и управлялу за компанию.
— А мне все едино, — пробормотал равнодушно дед, уставясь на свои дареные, в глине сапоги. Подошва на одном сапоге зияла щелью, хлюпала водой, дед приступил каблуком и отодрал подошву еще больше. — Мой‑то меньшак… Герася… не пишет, — пожаловался он, двигая клочковатыми, в капельках дождя, седыми бровями.
Шурка съежился в своем уголке. Ему почудились у деда, под моховыми кочками бровей, в ямах, два знакомых бездонных омута. Снова они темно светились на шершавом, как дубовая кора, обветренном, морщинистом липе Василия Апостола.
Стараясь не глядеть на эти омуты, мужики принялись утешать деда, заговорили про Митю — почтальона, — оказывается, с ним опять припадок третьеводни приключился. Который раз сумку с письмами теряет, а вот жди, расстраивайся из‑за него, припадочного заики. Не сумлевайся, Василий Ионыч, бог милостив.
— То правда… — прохрипел дед. — Одна моя надежда на всевышнего.
Он сказал это, как всегда, твердо, уверенно. А в глубоких впадинах, под бровями, так и не зажглись горячие карие глаза. Темные омуты переполнили края ям, пролились по корявым щекам, по тряпичной бороде. Дед крепко утерся рукавом дождевика.
— Слышь — ко, племяш, — негромко позвал он. — Негоже тебе на огню, на сквози робить. Простудишься… Ты бы того… вернулся ко мне. А?
— Да ведь опять поругаемся, дядя Вася, — ласково возразил Прохор. — Вот ты на всевышнего надеешься. А я — на себя… И по — прежнему не верю, что бог создал человека по своему образу и подобию… Бог подобен человеку? Почему же он не добр, твой бог, не жалостлив, как человек… как ты, например?!
— Ох, не замай ты меня за ради Христа! — взмолился дед, отшатываясь от косяка, выпрямляясь. — Торчи тут, подыхай… токо бога не трожь!
— Ну вот и договорились, — рассмеялся, раскашлялся питерщик. — А подыхать я, дядя Вася, не собираюсь. И тебе не советую… Ты проживи жизнь хорошо. А смерть, что ж… она тебя не забудет. Главное — живи! Да чтоб польза от тебя была людям… хоть малая. Тут, дядя Вася, такая музыка начинается, подыхать нам никак нельзя. Я деньжонок на дорогу сколотил, собираюсь обратно в Питер… Один приятель оттуда весточкой вчера наградил, письмо прислал, спасибо…
Дяденька Прохор швырнул на наковальню железину и схватился за молот.
— Э — эх, братцы — товарищи! — загремел он, озаряясь такой радугой и таким белым огнем, что его веселое потное лицо стало похоже на раскаленное железо, по которому он бил молотом. Искры — звездочки засыпали кузню, мужиков, летели под верстак, к ребятам, они ловили эти звездочки и не могли поймать — искры сгорали в воздухе. Молот гулко ухал, и в промежутки, как вторая кувалда, ударял, гремел голос Прохора: — Э — эх, братцы — товарищи… забастовала в Питере… моя Выборгская сторона!
Мужики дрогнули, переглянулись. Встрепенулся и Шурка, подумав: уж не лопнуло ли у народа терпенье, про которое недавно толковал Прохор?
— Так что же ты молчишь? Лясы точишь, а самого важного не выкладываешь?! — закричал Никита Аладьин, проворно вставая на ноги.
— На закуску вам, чертям осиновым, припас.
Ой, и смешно же было смотреть на мужиков! Непонятно разгорячась, утешившись, они полезли к наковальне, так у них вдруг засвербило руки. Мужики клянчили у дяденьки Прохора кувалду, становились в очередь, как это делали ребята, и, словно хвастаясь друг перед дружкой силой, изо всей мочи били молотом по железу.
— Ай да Питер!.. Ай да Выборгская сторона! — приговаривал Никита Аладьин, и его красное довольное лицо светилось, как у Прохора.
Глава XXXII
КАК УПРАВИЛИСЬ С БЕДОЙ МАМКИ
В Питер дяденька Прохор уехать не успел. Напророчил дед Василий несчастье, сам того не желая: свалился его племянник от простуды. В два дня его так скрутило, что сразу перестала дымить самоварная труба на пустыре, погасло оконце в кузне, умолк железный гром.
Ваня Дух долго крепился, все не хотелось ему по бездорожице мучать Вихрю. Но когда Прохор, лежа на печи, стал заговариваться, не узнал родного дядю, который заглянул проведать и тут же собрался бежать к Платону Кузьмичу просить жеребца, чтобы отвезти племянника в больницу, — Тихонов не позволил, мрачно сказал, что лошадь и у него есть. Прохор ему не чужой, компаньён, и нечего деду соваться не в свое дело. Ваня Дух сердито запряг кобылу в дроги, навалил сена, дерюг накидал и повез больного, правда, не в больницу спервоначалу, а на станцию, к фельдшеру. Возвращаясь, не заезжая домой, он погнал Вихрю в город — очень плохо оказалось дяденьке Прохору.
Колька Сморчок, шляясь на шоссейке, все это видел и после рассказывал в школе, что Прохор лежал в дрогах, накрытый с головой мокрой дерюгой, точно покойник.
— Лежит и не ворохнется, вот те крест!.. Я думал, Ваня Дух на мельницу поехал муку молоть. Чего же, думаю, воз‑то больно мал — один мешишко?.. А потом гляжу — у мешка‑то, из‑под дерюжки, высунулись новехонькие калоши. Ну, тут я сразу и догадался: повезли дяденьку Прохора в больницу, — болтал Колька, захлебываясь от возбуждения, таращась, довольный, что ребята его слушают и что он все знает. — Дождище лупит по калошам… а они так и блестят! Ка — ак дроги‑то по каменьям затрясло, калоши и зачали подпрыгивать… стра — ашно! Должно, помрет дяденька Прохор.
— Сам ты первей окочуришься, дурак, — оборвал Шурка, а Яшка съездил Сморчка по загорбку, и у Кольки отпала охота рассказывать.
Очень жалко было дяденьку Прохора. И неизвестно, что делалось в Питере, на Выборгской стороне. Мужики не толковали об этом между собой, словно они и не радовались, не лезли, раэгорячась, к наковальне, не ударяли наперебой кувалдой по железу, отводя душу, хвастаясь силой. Они теперь, мужики, хмурились и молчали. И оттого было жалко дяденьку Прохора еще больше.
Ребята пробовали расспросить Тихоней. Но братчики только и могли сказать, что отец ихний вернулся из города поздно, один, и за ужином проклинал дорогу, потому что Вихря набила холку до крови. Еще заходил к ним утром зачем‑то Никита Аладьин, и отец опять сердился, говорил, что можно было повременить, не гонять в больницу, гляди, как подморозило за ночь, скоро снегу навалит. Из всего этого Тихони заключали, что Прохор мог на печи отлежаться, а вот холку теперь у Вихри не скоро залечишь.
Ребята плюнули и отступились от Тихоней.
Одно было верно — повернуло на зиму. Дни пошли ясные, ветреные, с морозом и звонкой тишиной. Солнце сияло низко, рыжее, с косичками, и совсем не грело. Приблизились и как‑то сплошь поголубели дали — леса, увалы, деревни, — а все ближнее стало пестрым, в тонких меловых узорах. Иней круто осыпал озими, но еще проступала сквозь сахарные нетающие россыпи и ослепительные тенета густая, гривастая зелень. На волжском лугу, в полях по низинам, заполоскам и межникам точно холсты разостлали бабы. А между холстов, замерев, лежала трава, сизая от мороза. Березы и липы в селе похорошели, украсились чуть зримым серебристым пухом. Каждая лужа под ногами хрустела по — своему. Чугунная, гулкая земля не отходила и в полдень. Грязь на шоссейке, по закоулкам и всем дорогам, схваченная стужей, светилась темным блеском. Даже воздух, обжигая горло, светился. Барометр Григория Евгеньевича которые сутки обещал снег, однако тучи где‑то запропастились, небо холодно, высоко синело на все четыре стороны.