Война и мир. Первый вариант романа - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наташа и Николай разделись, сели на диван, оглядываясь (дядюшка ушел, очевидно, что-то приготавливать). Лица их горели, они были голодны, очень счастливы, и весь этот час, проведенный у дядюшки, они до конца своей жизни вспоминали с грустным наслаждением, как и многие минуты из этого периода отрадненской жизни, несмотря на то, что ничего особенно счастливого не случилось в этот день. Они поглядели друг на друга (после охоты, в комнате, Николай уже не считал нужным принимать важность перед сестрой), Наташа подмигнула брату, и оба удерживались недолго и звонко расхохотались. Расхохотались, не успев придумать предлога для своего смеха.
Немного погодя дядюшка вышел в казакине, синих панталонах и маленьких сапогах. И Наташа почувствовала, что этот самый костюм, в котором она с удивлением и насмешкой видала дядюшку в Отрадном, был настоящий костюм, и что фраки и сюртуки были смешны, так естественно и благородно дядюшка носил этот костюм. Дядюшка был тоже весел, он не только не обиделся смеху брата и сестры (ему в голову не могло прийти, чтобы могли смеяться над его жизнью), а сам присоединился к их смеху.
— Вот так графиня молодая, чистое дело марш, другой такой не видывал, — сказал он, подавая одну трубку Николаю, а другую закладывал привычным жестом между трех пальцев. — День отъездила, хоть мужчине впору, и как ни в чем не бывало. Вот бы, сударыня, кабы такая, как вы, в мое время была — чистое дело марш, сейчас бы женился.
Наташа ничего не ответила, а только закатилась смехом и сквозь смех проговорила:
— Что за прелесть этот дядюшка!
Недолго после дядюшки, очевидно, по звуку ног, босая девка отворила дверь, и в дверь с большим уставленным подносом в руках вошла полногрудая, толстая, румяная, русая красавица, баба лет сорока, с двойным подбородком, полными румяными улыбающимися губами; своей приятной представительностью и приветливостью в глазах и каждого движенья, несмотря на толщину, больше чем обыкновенную, заставляющую ее выставлять живот и назад держать голову, женщина эта (экономка дядюшки) ступала чрезвычайно легко, и чрезвычайно ловко своими белыми, пухлыми руками уставила поднос, и поклонилась почтительно и ласково, и расставила с него бутылки, закуску и угощение по столу, и, отойдя к сторонке с улыбкой на лице, стала. «Вот она и я, теперь понимаете дядюшку», — как будто сказала она.
Как не понимать? Не только Николай, но и Наташа поняла дядюшку и значение нахмуренных бровей, и счастливую, самодовольную улыбку, которая чуть морщила губы, в то время как входила Анисья Федоровна. На подносе были травники, наливки, грибки, лепешечки черной муки на юраге, сотовый мед, мед вареный и шипучий, яблоки, орехи, сырые и каленые, и орехи в меду. Потом принесено было Анисьей Федоровной и варенье на меду и на сахаре, и ветчина, и курица, только что зажаренная. Все это было хозяйства, сбору и варения и приготовления Анисьи Федоровны. Все это пахло, и отзывалось сочностью, чистотой, белизной и имело вкус Анисьи Федоровны.
— Покушайте, барышня-графинюшка, — приговаривала она, подавая Наташе то то, то другое.
Наташа потом всегда говорила, что подобных лепешек на юраге с таким букетом подобных варений, меду, орехов никогда уже не видала и не ела, как в этот раз у Анисьи Федоровны.
Анисья Федоровна вышла. Николай с дядюшкой, пробуя то ту, то другую наливку, разговаривали об прошедшей и будущей охоте, о Ругае и илагинских собаках. Наташа, выпив медку, вступила тоже в разговор. После наступившего случайно молчания, как это почти всегда бывает у людей, в первый раз принимающих в своем доме знакомых людей, дядюшка сказал, отвечая на мысль, которая, вероятно, была у его гостей.
— Так-то вот и доживаю свой век. Умрешь, чистое дело марш, ничего не останется. Что ж и грешить-тo!
Лицо дядюшки было очень значительно и даже красиво, когда он говорил это, и Николай невольно вспомнил при этом все, что он хорошего слыхал от отца и соседей о дядюшке. Дядюшка во всем околотке губернии имел репутацию благороднейшего и бескорыстнейшего чудака. Его призывали судить семейные дела, его делали душеприказчиком, ему поверяли тайны, его выбирали в судьи и другие должности, но он от всего упорно отказывался. Осень и весну проводя в полях на своем соловом мерине, зиму сидя дома, летом лежа в своем заросшем саду.
— Что же вы не служите, дядюшка?
— Служил, да бросил. Не гожусь, я ничего не разберу. Это ваше дело. А у меня ума не хватит. Вот насчет охоты другое дело. Отворите дверь-то, — крикнул. — Что ж затворили! — Дверь в конце коридора (который дядюшка называл колидор) вела в людскую охотничью. Там дверь отворили, и ясно стали слышны звуки балалайки, на которой играл, очевидно, какой-нибудь мастер. Наташа уже давно прислушивалась к этим звукам и теперь вышла в коридор, чтобы слышать их яснее.
— Это у меня мой Митька-кучер. Я ему купил хорошую балалайку, люблю, — сказал дядюшка. У дядюшки был порядок, когда он приезжал с охоты, чтобы из людской слышались звуки балалайки.
— Отлично, превосходно, прелесть, — говорили Николай и Наташа, которым как грибки, мед и наливки показались лучшими в мире, так и эта залихватски отхватываемая «Барыня».
— Еще, и еще, — кричала Наташа в дверь. Дядюшка сидел и слушал, склонив голову набок с такой улыбкой, что он как будто говорил, что я вот и старик и сижу теперь смирно с трубкой, а что, я и это могу, очень могу. Мотив «Барыни» повторился раз сто. Несколько раз игрок настраивал, и опять дребезжали те же звуки, и слушателям не наскучивало, а только хотелось еще и еще. Анисья Федоровна вошла и прислонилась своим тучным телом к притолке.
— Изволите слушать, графинечка, — сказала она Наташе с улыбкой, которая, так же как и улыбка дядюшки, говорила, что она может, — он у нас славно играет.
— Вот в этом колене не то делает, — вдруг с энергическим жестом, который уж очень показывал, что он может, сказал дядюшка. — Тут рассыпать надо, чистое дело марш.
— А вы разве умеете? — спросила Наташа.
Дядюшка, не отвечая, улыбнулся.
— Посмотри-ка, Анисьюшка, что струны-то целы на гитаре, давно уж не трогал, бросил, чистое дело марш.
Анисья Федоровна, видно, с радостью пошла своей легкой поступью исполнить поручение своего барина и принесла гитару.
Дядюшка, ни на кого не глядя, сдунул пыль, костлявыми пальцами стукнул по крышке, настроился и, видимо, забыв все и всех, кто тут были в комнате, поправился на кресле, взял грациозно (несколько театральным жестом) повыше шейки гитары и, подмигнув Анисье Федоровне, начал не «Барыню». А взял один звучный, чистый аккорд и мерно, спокойно, но твердо начал весьма тихим темпом отделывать «По у-ли-и-ице мостов-ой… — Обе двери загородили лица дворни. — Шла девица за водой». Враз, в такт, с тем степенным весельем (тем самым, которым дышало все существо Анисьи Федоровны) запело в душе у Николая и Наташи. Анисья Федоровна закраснелась и, закрывшись платочком, смеясь вышла из комнаты. Дядюшка продолжал чисто, старательно и энергически-твердо отделывать песню, продолжая вдохновенным взглядом смотреть на то место, с которого ушла Анисья Федоровна. Чуть-чуть что-то смеялось в его лице, с одной стороны, под седым усом; особенно когда дальше и дальше расходилась песня, ускорялся темп и в местах переборов отрывалось что-то. Так вот и ждалось, что дядюшка пойдет.
— Чудо, прелесть, восторг, дядюшка! Еще, еще! — кричала Наташа, вскочив, обнимая и целуя дядюшку, не помня себя от радости и оглядываясь на Николая, как бы спрашивая его: что ж это такое? Николай был тоже в восхищении. Дядюшка второй раз заиграл песню. Улыбающееся лицо Анисьи Федоровны явилось опять в дверях и из-за ней еще другие лица. «…За холодной ключевой — кричит, девица, постой», — сделал опять забирающий перебор дядюшка, оторвал и сделал энергическое движение плечом.
— Ну, ну, голубчик, дядюшка, — таким умоляющим голосом застонала Наташа, как будто жизнь ее зависела от этого. Дядюшка встал, и как будто в нем было два человека — один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную, но строго комическую выходку.
— Ну, племянница! — видимо, совершенно забывшись, взмахнул он к Наташе рукой, оторвавшей аккорд.
Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, выбежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движенье плечами и стала.
Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала, эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, откуда взяла она эти приемы, но как только она стала, улыбнулась — весело, торжественно и гордо — и повела плечом, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она, барышня, не то сделает, страх этот прошел, и они уже любовались ею. Она сделала то самое и так точно, так полно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала графинечке необходимый для ее дела платок, Анисья Федоровна прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чуждую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять все то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и тетке, и матери, и во всяком русском человеке.