Война и мир. Первый вариант романа - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VI
Наташа первая дала тон того святочного веселья, которое разгорелось теперь во всех, даже в Диммлере, плясавшем со своей метлой в костюме ведьмы. Веселье отражалось от одного к другому, все более и более увеличивалось, особенно когда все вышли на мороз и, переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
Две тройки были разгонные, одна тройка старого графа с орловским рысаком в корню, другая собственная Николая с его низеньким вороным косматым коренником. Николай был очень весел. Он в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи. Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших у подъезда в таинственном свете месяца.
К Николаю сели Наташа, Соня, две девушки и няня.
— Пошел вперед, Захар, — крикнул он кучеру отца, с тем что-бы перегоняться с ними. Одна тройка тронулась вперед, свистя полозьями и звеня колокольчиками, которые были слишком звучные для этой ночи. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая, как сахар, крепкий и блестящий снег.
— Ну, вы, милые, — крикнул Николай по-ямщицки, забывая свои фижмы, и тронулся за ними, сначала рысцой по узкой дороге мимо сада. Тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны. Но вот выехали на сахарную, блестящую даже фиолетовым отблеском снежную равнину, толкнул — раз, раз — ухаб в передних санях; точно так же толкнул следующие, следующие.
— Вот след заячий, много следов! — прозвучал в морозном скованном воздухе голосок Наташи.
— Как видно, Николай! — сказал голосок Сони.
Николай оглянулся на них и пригнулся, чтоб рассмотреть какое-то совсем новое лицо, с бровями и усиками, которое выглядывало из соболей. «Это прежде была Соня», — подумал он. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
— Вы что, Николай?
— Ничего. — Он опять повернулся к лошадям, которые, выехав на торную большую дорогу по примасленному снегу, всю иссеченную следами шипов, стали натягивать. Левая пристяжная уже подергивала прыжками свои постромки. Коренной раскачивался, но упирался, как будто спрашивая: «Начинаться? Или рано еще?» Впереди, уже далеко отделившись и вдали звеня колокольцом, на ясно видной черной тройке на белом снегу катил Захар, покрикивая, и из его саней слышны были повизгивания дворовых и голос и хохот Диммлера.
— Ну ли вы, разлюбезные! — крикнула старушка в фижмах, с одной стороны поддергивая вожжи и наотмашь отводя с кнутом руку, и только по усилившемуся как будто навстречу ветру и подергиванью натягивающих и все прибавляющих скоку пристяжных заметно было, как шибко летела тройка. Николай глянул назад.
С криком и визгом, маханием кнутом навскочь коренных отставали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, но еще и не думал сбивать, обещая еще и еще наддать, когда понадобится. Сдерживая, они поравнялись с первой тройкой.
— Ну, Захар, равняйся.
Захар обернул свое уже обындевевшее по брови лицо.
— Ну, держись, барин.
Тройки понеслись, но Захар взял вперед. Николай стал равнять с ним.
— Врешь, барин, — закричал Захар и стал жать его вправо. Правая пристяжная скакала в непроезженном снегу и закидывала седоков мелким сухим снегом.
Николай не выдержал и выпустил вскачь всю тройку. Проехав с версту, он остановил и опять оглянулся, в санях все сидели какие-то чужие, с усиками, веселые лица.
— Посмотри, у него и усы и ресницы все белые, — сказал один с усиками.
«Этот, кажется, Наташа», — подумал Николай.
— Не холодно вам? — Диммлер что-то кричал смешное из тех саней. Его не расслышали, но все равно засмеялись.
Бог знает, рад ли был дядюшка всему этому веселью — даже первое время он казался смущен и ненатурален, но те, кто приехали к нему, и не замечали этого. После плясок и песен начались гаданья. Николай снял свои фижмы и надел дядюшкин казакин, барышни оставались в своих костюмах, и всякий раз Николаю надо было прежде вспомнить, что это Соня и Наташа, когда он смотрел на них с их пробкой начерченными усами и бровями. Особенно Соня поражала его, и, к радости ее, он беспрестанно внимательно и любовно смотрел на нее. Ему казалось, что он нынче только, благодаря ее усам и бровям, узнал ее в первый раз. «Так вот она какая, а я-то дурак», — думал он, глядя на ее блестящие глаза и счастливую, восторженную из-под усов улыбку, делающую ямочки на щеках, которые он не видал прежде.
После вынимания колец и петуха Анисья Федоровна предложила барышням пойти в амбар послушать. Амбар был около самого дома, и Анисья Федоровна говорила, что в амбаре верно всегда слышно, либо пересыпают, либо стучат, а раз голосом заговорили оттуда. Наташа сказала, что она боится.
Соня, смеясь, накинула себе на голову шубку и, улыбаясь, выглянула из-под нее.
— Вот я ничего не боюсь, сейчас пойду.
Опять Николай увидал эту неожиданную улыбку из-под пробочных усов.
«Что за прелесть эта девочка! — подумал он. — И об чем я, дурак, думал до сих пор?» И только Соня вышла в коридор, Николай пошел на парадное крыльцо освежиться, в маленьком доме было жарко. На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только еще светлее. Свет был так силен, и звезд на снеге так много, что на небо не хотелось смотреть, и звезд незаметно было. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
«Дурак я, дурак. Чего я ждал до сих пор?» — подумал Николай и, сам не зная зачем, сбежал с крыльца и обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажнями дрова. На них был снег, от них падала тень, через них и сбоку их, переплетаясь, падали тени на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Стена рубленого амбара, как высеченная из какого-то необыкновенного драгоценного камня, блестела на месячном свете. Было совершенно тихо. В саду треснуло дерево, и опять все затихло. Грудь дышала не воздухом, казалось, а какой-то вечно молодой силой и радостью.
Вдруг в девичьем крыльце застучали ноги по ступенькам, скрипнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос Анисьи Федоровны сказал:
— Прямо-то вот, барышня. Только не оглядывайтесь.
— Я не боюсь, — отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели ножки в тоненьких башмачках.
«Она, да. Ну что ж я? — подумал Николай. — Не знаю. Но она прелесть».
Соня была уже в двух шагах и увидала его. Она увидала его тоже не таким, каким она знала и всегда немного боялась его. Он был в дядюшкином казакине с спутанными волосами и насурмленными бровями, тоже с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня испугалась того, что будет, и быстро подбежала к нему.
«Совсем другая и все та же», — думал Николай, глядя на ее лицо, все освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых сладко пахло пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
— Соня, ждешь, видно, своего суженого, — сказал Николай. — Нечего и в амбаре слушать. Пойдем, увидят. — Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.
Когда они возвращались назад, Наташа, всегда все видевшая и замечавшая, села в сани с Диммлером, а Соню посадила с Николаем. Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал, все оглядываясь в этом странном лунном свете на Соню, отыскивал в этом переменяющем все свете и из-под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он положил не разлучаться. Вглядывался, вглядывался и, когда узнавал все ту же и другую и вспоминал этот запах пробки, смешанный с поцелуем, молча отворачивался или иногда только спрашивал: «Соня, вам хорошо?» — и продолжал править.
На середине дороги он, однако, дал подержать лошадей кучеру и перебежал к Диммлерам. Он подбежал к саням Наташи и сел на отвод.
— Наташа, — сказал он ей шепотом по-французски, — знаешь, я решился насчет Сони.
— Ты ей сказал? — спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
— Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
— Я так рада, так рада! Я уже сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Николай, как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливою, без Сони, — продолжала Наташа. — Теперь я так рада. Ну, беги к ней.
— Нет, постой, ах, какая ты смешная! — говорил Николай, все всматриваясь в нее и в ней тоже находя что-то такое новое, необыкновенное, чего он прежде не видал в ней. Именно не видал он в ней прежде этой сердечной серьезности, которая ясна была, в то время как она своими усами и бровями говорила, что он должен был это сделать.