Война и мир. Первый вариант романа - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Воду в рюмку переменить, я срисовываю узор мамаше. — Соня всегда бывала занята.
— А Николай где?
— Спит, кажется, в диванной.
— Поди, разбуди его, — сказала Наташа. — Я сейчас приду.
Она посидела, подумала, что это значит, что все это было, и, не разрешив этого вопроса и нисколько не сожалея о том, что не разрешила его: «Ах, поскорее бы он приехал. Я так боюсь, что этого не будет! А главное: я старею, вот что. Уж того, что теперь есть во мне…» Она встала, бросила гитару и пошла в гостиную. Все домашние сидели уж за чайным столом, из гостей был дядюшка. Люди стояли вокруг стола. Наташа вошла и остановилась.
— А, вот она, — сказал Илья Андреевич.
Наташа оглядывалась кругом.
— Что тебе надо? — спросила мать.
— Мужа надо. Дайте мне мужа, мама, дайте мне мужа, — закричала она своим грудным голосом, сквозь чуть заметную улыбку, точно таким голосом, каким она за обедом ребенком требовала пирожного.
В первую секунду все были озадачены, испуганы этими словами, но сомнение продолжалось только одну секунду. Это было смешно, и все, даже лакеи и шут Настасья Иваныч, рассмеялись. Наташа знала и злоупотребляла даже тем, что она знала, что не от того она будет мила и приятна, что она то или другое сделает, но что все будет мило, как только она что бы то ни было сделает или скажет.
— Мама, дайте мне мужа. Мужа, — повторила она, — у всех мужья, а у меня нет.
— Матушка, только выбери, — сказал граф.
Наташа поцеловала отца в плешь.
— Нет, не надо, папа. — Она присела к столу (она никогда не пила чай и не понимала, зачем это притворяются, что любят чай) и поговорила рассудительно и просто с отцом и дядюшкой, но скоро ушла в диванную, в любимый их с Николаем уголок, в котором всегда начинались задушевные разговоры, принесла брату трубку и чай и уселась с ним.
Николай с улыбкой, потягиваясь, смотрел на нее.
— Отлично выспался, — проговорил он.
— Бывает с тобой, — начала Наташа, — что тебе кажется, что ничего не будет? Ничего. Что все, что хорошее, то было. И не то что скучно, а грустно?
— Еще как! — сказал он. — У меня бывало, что все хорошо, все веселы, и тут мне придет в голову, что ничего не будет и что все вздор. Особенно, когда я, бывало, в полку издалека слышу музыку.
— Еще бы! Знаю, знаю, — подхватила Наташа. — Я еще маленькая была, так со мною это бывало. Помнишь, раз меня за сливы наказали. И вы все танцевали, а я сидела в своей классной и рыдала. Так рыдала, никогда не забуду. Мне и грустно было, и жалко было всех, и себя, и всех, всех жалко.
— Помню, — сказал Николай.
Наташа подумала (она все находилась в состоянии воспоминания).
— А помнишь ты, — сказала она с задумчивой улыбкой, — как давно-давно, мы еще маленькие были, папенька нас позвал в кабинет, еще в старом доме, и темно было, мы пришли, и вдруг там стоит…
— Арап, — докончил Николай с радостной улыбкой, — как же не помнить? Я и теперь не знаю, что это был арап, или это мы во сне видели или рассказали.
— Oн серый был, помнишь, и белые зубы — стоит и смотрит на нас…
— Вы помните, Соня? — спросил Николай.
— Нет, не помню, — робко отвечала Соня.
— Я ведь спрашивала про этого арапа у пап‹и у мам
— Как же, как теперь помню его зубы.
— Как это странно, точно во сне было. Я это люблю.
— А помнишь, как мы катали яйца в зале и вдруг — две старухи, и стали по ковру вертеться? Это было или нет? Помнишь, как хорошо было…
— Да, а помнишь, как папенька выстрелил из ружья?
Они перебирали, улыбаясь, с новым для них наслаждением, воспоминания, не грустные, старческие, а поэтически-юношеские воспоминания, из того самого дальнего прошедшего, где сновидения сливаются с действительностью, и тихо смеялись, грустно радуясь чему-то. Соня, как всегда, отстала от них, хотя воспоминания их были общие. Она приняла участие, только когда они вспоминали первый приезд Сони. Соня говорила, как она боялась Николая, потому что у него на курточке были снурки, и ей няня сказала — и ее в снурки зашьют.
— А я думала, что ты капустная дочь, мне сказали…
В диванную, в которой горела только одна нагоревшая сальная свеча, вошел Диммлер и подошел к арфе, стоявшей в углу. Он снял сукно, и арфа издала фальшивый звук.
— Эдуард Карлыч, сыграйте, пожалуйста, мой любимый ноктюрн Фильда, — сказал голос старого графа из гостиной.
Диммлер взял аккорд и, обратясь к Наташе, Николаю и Соне, сказал:
— Молодежь как смирно сидит.
— Да, мы философствуем, — сказала Наташа, на минутку оглянувшись, и продолжила разговор. Разговор шел теперь о сновидениях. Наташа рассказывала, как она прежде часто летала во сне, а теперь редко.
— Ты как, на крыльях? — спросил Николай.
— Нет, так, ногами. Усилиться надо немножко ногами.
— Ну да, ну да, — улыбаясь говорил Николай.
— Вот так, — сказала быстрая Наташа, вскочив на диван стоя. Она выразила в лице усилие, протянула вперед руки и хотела полететь, но спрыгнула на землю. Соня и Николай смеялись.
— Нет, постой, не может быть, непременно полечу, — сказала Наташа.
Но в это время Диммлер начал играть. Наташа соскочила, опять взяла свечу, вынесла ее и, вернувшись, тихо села на свое место. В их углу было темно, но в большие окна падал на пол холодный, морозный свет месяца.
— Знаешь, я думаю, — сказала Наташа шепотом, придвигаясь к Николаю и Соне, когда уже Диммлер кончил и все сидел, слабо перебирая струны, видимо, в нерешительности, оставить или начать что-нибудь новое, — что, когда этак вспоминаешь, вспоминаешь, все вспоминаешь, до того довспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете.
— Это метампсикоза, — сказала Соня, которая всегда хорошо училась и помнила историю. — Египтяне верили, что наши души были в животных и опять пойдут в животных.
— Твоя, я знаю, в кого пойдет душа.
— В кого?
— В лошадь?
— Да.
— А Сонина?
— Была кошка, а сделается собакой.
— Нет, знаешь, я не верю этому, чтоб мы были в животных, — продолжала Наташа тем же шепотом, хотя музыка и кончилась, — а я верю и знаю наверное, что мы были ангелами там где-то и здесь были, и от этого все помним…
— Можно мне присоединиться к вам? — сказал тихо подошедший Диммлер и подсел к ним.
— Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? Нет, это не может бить, — говорил Николай.
— Не ниже, кто же тебе сказал, что ниже… Почем я знаю, — горячо возражала Наташа. — Ведь ты же говорил, что души бессмертны.
— Да, но трудно нам представить вечность, — сказал Диммлер, подсев с презрительной улыбкой, но теперь, сам не зная как, чувствуя, что и он поддался влиянию диванной, серьезно принимая разговор.
— Отчего же трудно? Нынче будет, завтра будет, всегда будет! Я только не понимаю, отчего же началось вдруг…
— Наташа, теперь твой черед, спой мне что-нибудь, — послышался голос графини. — Что вы уселись, точно заговорщики?
— Мама, мне так не хочется, — сказала Наташа, но вместе с тем встала.
И всем им, даже и старому, черствому Диммлеру, почувствовавшему в этом уголке какое-то новое, свежее чувство, не хотелось уходить. Но Наташа встала и пошла. Николай сел за фортепиано, и она начала петь, как всегда, становясь на середину залы и выбирая выгоднейшее место для резонанса. Она сказала, что ей не хотелось петь, но она давно прежде и долго после не пела так, как она пела в этот вечер. Граф Илья Андреич из кабинета, где он беседовал с Митенькой, слышал ее пенье и, как ученик, торопящийся идти играть, доканчивая урок, путался в словах и замолкал. Митенька изредка улыбался. Николай, не спуская глаз с сестры, и вместе с ней переводил дыханье. Соня, с ужасом слушая ее, думала о том, какая громадная разница между ею и ее другом и как невозможно ей быть любимой. Старая графиня сидела с счастливо-грустной улыбкой и слезами в глазах, изредка покачивая головой, и думала о том, как скоро ей придется разлучиться с Наташей и как хорошо и вместе как грустно ей будет отдать ее князю Андрею.
Диммлер подсел к графине и, закрыв глаза, слушал.
— Нет, графиня, — сказал он наконец, — это талант европейский, ей учиться нечего, этой мягкости, нежности, силы…
— Ах, как я боюсь за нее, как я боюсь! — сказала графиня, не помня, с кем она говорит. Ее материнское чутье говорило ей, что чего-то хорошего слишком много в Наташе и что страшно за нее. Чувство материнское не обманывало. Еще Наташа не кончила петь, как в комнату вбежал восторженный одиннадцатилетний Петя с известием, что пришли наряженные. Наташа вдруг остановилась.
— Дурак, — закричала она на брата, подбежала к стулу, упала на него и заплакала. Но тут же вскочила, поцеловала Петю и побежала навстречу наряженных: медведей, коз, турок, баринов, барыней, страшных и смешных. Дворовые с балалайкой ввалили в залу и начались песни, пляски, хороводы и подблюдные песни. Через полчаса в зале между другими наряженными появились еще: старая барыня в фижмах — Николай, ведьма — Диммлер, гусар — Наташа, черкес — Соня и турчанка — Петя. Все это было затеяно и устроено Наташей. Она и придумывала наряды и разрисовывала пробкой усы и брови. Она была теперь веселее и оживленнее, чем обыкновенно. После снисходительных удивлений, неузнаваний и похвал со стороны ненаряженных, молодые люди нашли, что костюмы так хороши, что надо было их показать еще кому-нибудь. Николай, которому хотелось по отличной дороге прокатить всех на своей тройке, предложил, взяв с собой из дворовых человек шесть наряженных, ехать к дядюшке, который только что уехал к себе. Через полчаса были готовы четыре тройки с колокольцами и бубенчиками, и в неподвижном, морозном, пропитанном лунным светом воздухе, по не только скрипящему, но свистящему от двадцатипятиградусного мороза снегу тройки с наряженными покатили к дядюшке.