Опаленные войной - Николай Новосёлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Батов усмехнулся и хотел отвести руку Зины, гладившую его по груди.
— Что за глупости! — строго прикрикнула Зина. — Я — медсестра, ты — раненый… Служба, дорогой, — добавила она, и в голосе ее послышались снова теплые, материнские нотки, хотя она была старше Батова всего на два-три года.
— Я вовсе не нуждаюсь в этой службе.
— Опять глупости. Рану надо обработать, перевязать. Тогда все скоро заживет… — Мальчики, — спохватилась она. — Ах, вот и вода! Оставьте здесь воду и все — марш отсюда. Ваш командир какой-то ненормальный. С головы придется начинать лечить.
Солдаты вышли. Зина тоже выскочила на минутку и вернулась, неся огромную фиолетовую вазу с отбитой ножкой.
— Ничего лучшего не нашла, — виновато сказала она, — придется обмывать над этой посудиной.
— Не надо, Зина, — взмолился Батов. — Оставь все, что нужно, лучше я сам.
— Глупышка, — засмеялась она, — что же ты сам сделаешь?
— Сам, — жестко подтвердил Батов.
— Перестань дурить! — Зина свела черные тонкие брови у переносицы и уставилась черными глазами на привередливого пациента. — Слышишь, перестань! В конце концов, я замужняя женщина. Позавчера мы с Леней Сорокиным поженились. Понятно? И нечего тебе девочку из себя строить!
Она расстегнула пуговицы, сдвинула брюки, обнажив рану на бедре. Батов отвернулся к стене. Он больше не сопротивлялся.
— Вот так, славненький, так. Сейчас обмоем, обработаем… Гимнастерочку придется сменить, брюки тоже. Эти чинить надо, — ворковала Зина.
— Смотри, нарушен не только кожный покров, но и мышцы повреждены. Надо бы спокойно полежать недельку… Хоть бы денька три. Придется направить тебя в санроту.
— Никуда я не пойду.
— Хорошо, хорошо — никуда не пойдешь. Только не вздумай еще отлынивать от перевязки. Знаешь, может случиться заражение. Инфекция в таких случаях на девяносто процентов обеспечена. Только не догляди. Может быть, уже есть.
Широким бинтом Зина накладывала повязку, приятно обжимая раненое место.
— Вот видишь, как все хорошо и просто, а ты упрямился. У нас так не делают. Нельзя. А теперь давай посмотрим, что у нас еще на щеке… Здесь совсем хорошо, только кожа ободрана. Помажем и завязывать не будем; так скорей присохнет… У-у, милый, а седые волосинки на висках сегодня появились, да?
— Не знаю. Раньше, кажется, не было. На моих висках не очень заметно. А у вас… давно?
— Ой, да ведь я уже старенькая… Давно. Еще на Висле. Черная я, вот их и видно так сильно.
За этой болтовней незаметно летело время, и Батов почувствовал себя в домашней, уютной обстановке, далеко от Данцига, от фронта: так подействовали на него слова Зины.
— Все, хорошенький. Но завтра чтоб перевязка была обязательно. Надо внимательно следить, как поведет себя рана. Смотри, не наделай глупостей! Приходи на перевязку.
— Хорошо, Зиночка. Спасибо. А кто будет перевязывать, вы или Тоня? — шутливо спросил Батов.
— Тоня? — часто заморгала глазами Зина. — Тоня… Тони уже нет…
— Как нет? Совсем?
— Хватит вам тут медицину разводить, — распахнув двери, сказал Грохотало. — Ты, Зиночка, не изводи его. Человек еще сегодня не ужинал!
— Совсем, — сказала Зина. — Ты слышал? — обратилась она к Грохотало.
— Что?
— Тоню нашу там, за первым домом… Миной.
Батов и Грохотало вышли в прохладную свежесть ночи. Все также ухали где-то пушки, слышалась перестрелка. Над северной частью города небо полыхало оранжевым заревом. Оттуда вместе с прохладным воздухом тянуло гарью. Шарящих по небу прожекторов больше не было. Мерцали холодные яркие звезды.
Грохотало завернул в подъезд соседнего дома. Всюду валялись груды битого кирпича, жалкие остатки мебели. Переходя из комнаты в комнату, с этажа на этаж и обозревая это царство разрухи и смерти, Батов никак не мог отделаться от мысли о том, сколько в этот день искромсано судеб. Вдруг запнулся о труп. Посмотрел — гитлеровский полковник. Фуражка валяется рядом. Остекленелые глаза навечно остались открытыми. Полковник лежал на спине, перевесив голову через маленький чемоданчик и выставив кверху давно не бритый подбородок. В правой руке зажат пистолет. Рядом — направленный на дверь пулемет с продернутой металлической лентой.
«Нет, — думал Батов, — сегодня оборвались не только светлые мечты. Сегодня перестали жить и вот эти звери с самыми страшными планами на будущее». В нем снова начала подниматься уже испытанная днем злость.
* * *…Бои в порту и на северных окраинах еще продолжались, а шестьдесят третий и другие полки уже покидали Данциг, вытягиваясь колоннами вдоль улиц, все еще затянутых дымом пожарищ. Повсюду валялись трупы убитых немцев, их никто не убирал.
Полк шел к южной окраине города. То и дело встречались изуродованные и совсем снесенные ограды, расщепленные деревья, словно выстриженные огромными тупыми ножницами газоны, поваленные телеграфные и электрические опоры, выщербленные и продырявленные трубы фабрик.
На углу одного дома сохранилась часть жестянки с названием улицы. Один конец ее, на котором значилось само название улицы, был оборван. Осталась только вторая половина со словом — straße.
— Эх, была штрасса! — вздохнул Чуплаков. — Строитель ведь я, строитель! А чем занимаюсь?..
— Ну, заныл! — оборвал его Чадов. — По своей ты охоте, что ли, этим занимаешься? Ишь, губы-то расквасил перед фашистской берлогой! Леший просил их на нашу голову…
— То ли ты его воспитывать хочешь? — вступился за товарища Крысанов. — Опоздал, парень. Немцы вон его как воспитали: два месяца кровью харкал!
— Азбуку-то я и без тебя знаю, — вдумчиво продолжал Чуплаков, обращаясь к Чадову. — Ты скажи-ко вот, долго ли еще в человеке зверь сидеть будет? Вот что скажи ты мне!
— Это ты о каком человеке спрашиваешь? В фашисте всегда зверь сидит. И пока живой фашист на земле хоть один останется, — рассудил Чадов, — хоть ты и строитель, а ломать все одно придется. Не даст он жить спокойно.
— Вот и говорить нечего. Нечего говорить-то, — сердито заключил Крысанов. — Лупи его, фашиста, — и вся недолга.
Шагая по булыжной мостовой в одном ряду с Грохотало, Батов смотрел на мелькающие впереди раздутые задники порыжевших сапог Седых, краем уха слушал разговоры в строю и думал:
«Правильно говорит Крысанов: лупить их надо. Может, посмоется пролитой кровью кое-какая нечисть с земли. А возможно, и война эта — последняя? Отобьем же мы им печенки, а там, глядишь, и задираться охота у них пройдет…»