Вчерашний мир. Воспоминания европейца - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть один текст Хассо Лаудона, который он назвал «Мойка» и в котором он позволяет услышать предсмертный крик Пушкина. В этом тексте, исполненном любовью к моему городу, среди прочего сказано: «Не говори „Ленинград“ – говори „Петербург“. Когда в полночь стоишь на Мойке и видишь небо, освещенное солнцем, и вдруг ты слышишь крик – звучит как стенание, как завывание. Нет, это не животное. Это человеческий плач. Мойка кричит более ста пятидесяти лет каждую ночь. С тех пор как она вобрала его в себя, этот крик; с тех пор как он бесконечной секундой вибрировал между каменных стен канала… Не говори „Петербург“ – говори спокойно „Ленинград“. Он уже достаточно стар, чтобы жить с этим криком. С тех пор он слыхал много других, но этот один не перестает звучать. Каждую ночь он поднимается над Мойкой, и каждый день он становится новым словом: то Достоевским, то Блоком, то Маяковским, то Цветаевой. А иногда это Кафка или Гарсия Лорка. Мойка течет повсюду».
И вновь я делаю отступление и хочу упомянуть как минимум двух писателей из – тогда еще другой – Западной Германии. Оба они прибыли в Ленинград из западной части тогда еще разделенного Берлина. Одним из них был Клаус Штиллер, которого позднее я посетил в Западном Берлине. Я перевел его роман «Дневник викарного епископа» и припоминаю еще, что во время его посещения Москвы и Ленинграда (это была целая группа писателей из ФРГ) к нему в Москве был прикреплен сопровождающий. И этот сопровождающий не отходил от него ни на минуту. И нам, чтобы без помех поговорить друг с другом, пришлось прибегнуть к общеизвестной уловке: пригласить его, этого сопровождающего, в ресторан, где мы его основательно накачали. Минут через пятьдесят голова его уже лежала на столе, а мы обрели покой.
На особую ситуацию вокруг тогдашнего Берлина бросает весьма характерный свет другой эпизод, который я пережил не сам, разумеется, и про который мне позднее рассказал Штиллер. Во время очередного пребывания в Восточном Берлине я встретился с Клаусом (он специально приехал из Западного Берлина – повидать меня) и подарил ему книгу о художнике Леоне Баксте в моем переводе на немецкий язык, изданную ленинградским издательством «Аврора». Когда он возвращался в Западный Берлин, на пограничном пункте таможенник подозрительно уставился на книгу, и Штиллер объяснил ему, что это подарок советского переводчика этой книги, который, кстати сказать, перевел на русский язык и его роман. Тираж журнала «Нева», в котором вышел этот роман, был опубликован и составил один миллион восемьсот тысяч экземпляров, так что гэдээровскому пограничнику он выразил надежду, что его, западногерманского писателя Клауса Штиллера, книги вскоре, несомненно, переведут и на восточнонемецкий. Не думаю, что с чувством юмора у пограничника ГДР все было в порядке.
Несколько проблематичнее для меня – это уже восьмидесятые годы – сложился визит Гюнтера Грасса в Ленинград. К нему в Москве прикрепили некую даму в качестве сопровождающей, которая чуть ли не препятствовала тому, чтобы могли вестись другие разговоры, кроме разговоров гостя с переводчиком. Один-единственный раз мы сидели в его номере в гостинице «Европейская», и сопровождающей накоротко пришлось отлучиться в туалет. Мы заговорили (что Гюнтера Грасса очень интересовало) об антисемитизме в Советском Союзе. Но времени для обстоятельного ответа у меня не нашлось: слишком быстро сопровождающая вернулась в комнату, и по ее взгляду можно было понять, что она по меньшей мере пыталась угадать, о чем говорили за время ее отсутствия. Я смог ответить Грассу лишь на следующий день завуалированным образом – небольшим анекдотом. Мы сидели в ресторане ленинградского Союза писателей. Сюда мы пришли после прогулки по набережной Невы от самой Стрелки Васильевского острова. «Здесь, на набережной Невы (несколько домов отсюда), у моего приятеля-художника, еврея между прочим, мастерская, – рассказывал я Грассу. – Так этот приятель каждое утро поглядывает на Неву и с тревогой ждет нового залпа „Авроры“, который на этот раз возвестит не о новой революции, а об очередном погроме». Грасс ответил историей из одной из своих книг о его тете в сегодняшней польской деревне, которую он там навестил. Он предложил ей уехать вместе с ним на Запад. Жить ей там будет легче, лучше; и он купит ей дом, кур, свинью, корову – все, что она захочет. «Но тетя, – так рассказывал он, – лишь кивнула и сказала: „Да, на Западе лучше. Но на Востоке красивше“». Не знаю, насколько точно я это передал, но по смыслу – совершенно точно.
И здесь, на Западе, я много раз вспоминал слова тети Гюнтера Грасса: мне близок этот душевный разлад. Так, я припоминаю, что во время моих более поздних поездок в Германию и Англию трижды не мог сдержать слез – по-настоящему плакал, будучи уже взрослым человеком и отцом семейства. В Англии, в небольшом университетском городе Рединге, в тюрьме которого Оскар Уайльд написал свою знаменитую «Редингскую балладу», я оказался во время одной из своих прогулок по городу перед трехэтажным зданием с вывеской «Сказочная страна детства». Я вошел в здание и более часа бродил по всем его трем этажам, показавшимся мне гигантским миром игрушек, и никак не мог прийти в себя, поскольку у меня из-за войны никогда никакой игрушки я припомнить не смог. А здесь был целый мир, способный удовлетворить самые заветные стремления и желания ребенка. Я еще вижу, как ко мне подходит продавщица; слышу, как она озабоченно спрашивает, все ли со мной в порядке, и слышу свой ответ, что чувствую я себя хорошо, как в Стране чудес. Она не поняла меня. Но как ей было понять меня, родившегося в провинциальном русском городе накануне страшной войны; меня, которому во всем этом игрушечном богатстве было отказано; меня, который знал, что и сегодня не для всех детей в России доступна эта Страна чудес.
А через несколько дней для слез представился новый повод, теперь уже в Ливерпуле, где ожидал в одном из ливерпульских пабов английского профессора Кевина Т., с которым я познакомился за несколько лет до этого при весьма забавных обстоятельствах в Ленинграде. Дело в том, что я, как всегда, прирабатывал. На этот раз – в Институте театра, музыки и кинематографии в здании знаменитого Музея музыкальных инструментов на Исаакиевской площади. Переводил я чрезвычайно бодро, так как тема была мне хорошо знакома: за год до этого симпозиума именно на эту тему я написал всю обзорную часть диссертации некой Г. Д., вышедшей замуж за немецкого коммерсанта. Так что переводил я, опережая сам доклад. И вот в перерыве я спустился на второй этаж, туда, где располагался Музей музыкальных инструментов.
Перед входом в музей стоял странный тип явно не нашего вида, который пытался выяснить режим работы музея. Я решил помочь гостю и выяснил, что он турист из Англии и на следующий день улетает в Лондон. До открытия музея оставалось еще пара часов, и я пригласил гостя перекусить со мной в замечательном по тем временам заведении на близлежащей улице Гоголя «Погребок», в котором подавали эскалопы прямо с мясокомбината. Заказав графинчик водки и эскалопы, я рассказал немного о себе и узнал, что Кевин – профессор Ливерпульского университета, химик, что его хобби – музыка, что Россию он узнавал по музыке Глинки, Чайковского, по книгам Толстого, Чехова, Достоевского. Славный это был разговор! И, расставаясь, мы обменялись адресами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});