О психологической прозе. О литературном герое (сборник) - Лидия Гинзбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Можно сказать несколько слов? – спросил Туробоев…
– У нас есть варварская жадность к мысли, особенно – блестящей, это напоминает жадность дикарей к стеклянным бусам, – говорил Туробоев, не взглянув на Лютова, рассматривая пальцы правой руки своей. – Я думаю, что только этим можно объяснить такие курьезы, как вольтерианцев-крепостников, дарвинистов – поповых детей, идеалистов из купечества первой гильдии и марксистов этого же сословия.
– Это – кирпич в мой огород? – крикливо спросил Лютов…
– Не знаю, можно ли объяснить эту жадность на чужое необходимостью для нашей страны организующих идей, – сказал Туробоев, вставая.
Лютов тоже вскочил:
– А – славянофилы? Народники?
– „Одних уж нет, а те далече“ от действительности, – ответил Туробоев, впервые за все время спора усмехнувшись.
Наскакивал на него, Лютов покрикивал:
– Но ведь и вы – и вы не самостоятельны в мыслях. Ой, нет! Чаадаев…
– Посмотрел на Россию глазами умного и любящего европейца.
– Нет, подождите, не подсказывайте…
Наскакивая на Туробоева, Лютов вытеснил его на террасу и там закричал:
– Сословное мышление…
– Утверждают, что иное – невозможно…
– Странный тип, – пробормотал Варавка, и по его косому взгляду в сторону Алины Клим понял, что это сказано о Лютове».
Диалог выражает характеры, диалог заряжен личным конфликтом, и в то же время позиции спорящих – в их историческом качестве – сами по себе являются здесь объектом.
Есть в «Климе Самгине» сцена, представляющая собой своеобразный концентрат этого метода изображения прямой речи.
«Самгин пил осторожно и ждал самого интересного момента, когда хорошо поевшие и в меру выпившие люди, еще не успев охмелеть, говорили все сразу. Получалась метель слов, забавная путаница фраз:
– В Англии даже еврей может быть лордом!
– Чтоб зажарить тетерева вполне достойно качеству его мяса…
– Плехановщина! – кричал старый литератор, а студент Поярков упрямо, замогильным голосом возражал ему:
– Немецкие социал-демократы добились своего могущества легальными средствами…
Маракуев утверждал, что в рейхстаге две трети членов – попы, а дядя Хрисанф доказывал:
– Христос вошел в плоть русского народа!
– Оставим Христа Толстому!
– Н-никогда! Ни за что!
– Мольер – это уже предрассудок.
– Вы предпочитаете Сарду, да?
– Дуда!
– В театр теперь ходят по привычке, как в церковь, не веря, что надо ходить в театр.
– Это неверно, Диомидов!
– Вы, милый, ешьте как можно больше гречневой каши, и – пройдет!
– Мы все живем Христа ради…
– Браво! Это – печально, а – верно!
– А я утверждаю, что Европой будут править англичане…
– Он еще по делу Астырева привлекался…
– У Киселевского весь талант был в голосе, а в душе у него ни зерна не было.
– Передайте уксус…
– Нет, уж извините! В Нижнем Новгороде, в селе Подновье, огурчики солят лучше, чем в Нежине!
– Турок – вон из Европы! Вон!
– Достоевского забыли!
– А Салтыков-Щедрин?
– У него в тот сезон была любовницей Короедова-Змиева – эдакая, знаете, – вслух не скажешь…
– Теперь Россией будет вертеть Витте…
– Монопольно. Вот и – живите!»
«Метель» точек зрения. Интеллигентская фразеология начала века оседает в бытовой неразберихе разговора. Это до гротеска доведенная форма художественного исследования интеллектуальных функций прямой речи.
В литературе Нового времени изображение прямой речи, внешней и внутренней, стало одним из самых могущественных средств познания человека. Прямая речь – это своего рода фокус, где преломляются все пласты и все процессы, из которых слагается литературный герой: его социальная природа, его свойства и душевные состояния, управляющие его поведением ценности и цели.
Заключение
Литературный герой – это структура, динамическое соотношение элементов, и в то же время литературный герой – это поведение. Как бы далеко ни ушла художественная проза от своих первоначальных функций, какие бы ни принимала причудливые формы – все же мы всегда так или иначе имеем дело с чьей-то историей, с повествованием о происходящем. Персонаж движется в этом повествовательном времени; тем самым он непрерывно как-то себя ведет.
Но изобразить поведение – значит изобразить управляющие этим поведением ценности, движущие им противоречия (конфликты), мотивы, цели. Все это входит в состав персонажа.
В литературе притом мы имеем дело с двойной аксиологией – с ценностями автора и, соответственно, с его заложенными в произведение оценками и с теми ценностями, носителями которых, по воле автора, являются его герои. Оба ряда взаимосвязаны, но по-разному. Ценности, управляющие поведением персонажей, могут прямо – иногда дидактически прямо – совпадать с ценностями автора; могут и столь же однозначно им противостоять – в крайнем своем выражении это дает обличение, сатиру.
Возможны и отношения многопланные. Романтическая ирония – игра утверждением и отрицанием ценностей, в которую вовлечены автор и его герои. Это – одна из возможностей. Другая – провозглашенный Пушкиным шекспировский взгляд на вещи. Под этим взглядом Пушкин понимал, собственно, историзм, познание разных исторически оправданных культур, тем самым и разных ценностей, совпадающих или не совпадающих с ценностной ориентацией автора. Сильнее всего это выражено «Медным всадником», где Петр и Евгений – оба правы и, главное, равноправны – настолько, что Петр сходит с пьедестала, чтобы преследовать маленького человека Евгения. И Петр, и Евгений – факты нравственной жизни России, понятой исторически.
Возможны и другие случаи многозначных отношений между ценностями автора и его героев. Так, например, умудренный, всезнающий автор дает понять читателю, что он видит тщету, наивность устремлений своего героя.
Есть еще одна сложная оценочная инстанция – инстанция читателя. Читатель, особенно читатель из другой среды, читатель другой эпохи, выступает как своего рода режиссер, интерпретирующий роли действующих лиц. Он нередко сопротивляется авторским оценкам. Классическую комедию XVII–XVIII веков венчало торжество справедливости – дело рук благодетельного монарха. Так кончаются «Тартюф», «Ябеда» Капниста, «Недоросль». Но читатель XIX века читал уже эти произведения иначе, как бы минуя благостный финал. Он производил перетасовку авторских оценочных акцентов. И не по личному произволу, но в силу всеобщих исторически обусловленных установок восприятия.
Иногда же писатель сам заставляет читателя путаться в расстановке оценочных акцентов. Литература о Толстом уже обратила внимание на исходное противоречие «Анны Карениной». Толстой осуждает Анну, признает ее ценности ложными, но читатель Толстого непременно должен проникнуться этими ложными ценностями, любоваться Анной, сочувственно следить за каждым ее шагом и желать ей успеха в ее заблуждениях.
В «Войне и мире» Толстой неоднократно осуждает войну – войну вообще, как таковую. Он изображает страшное и трагическое. И в то же время у Толстого эта война – и высокое духовное напряжение народа, и естественный выход для применения молодой энергии и силы. И даже Борис Друбецкой, делающий карьеру при штабе, попав неожиданно в сражение, улыбается «той счастливой улыбкой, которая бывает у молодых людей, в первый раз побывавших в огне».
Но то, что говорит Толстой о жестокости, о бессмысленности войны, и то, что – в другом масштабе – он говорит о вине Анны, – это вовсе не дидактические отступления, которые можно сбросить со счетов. Это нити, вплетенные в ткань произведения. Морализирование, своего рода дидактизм Толстой сочетал с небывалой силы и прелести изображением трехмерного, чувственного мира. Он изображал жизнь, которую любил во всей ее материальности, но изображал всегда анализируя и строго оценивая, – для него это было непременным условием постижения. Это парадокс толстовского гения, породивший единственный в своем роде художественный мир.
Для того чтобы «Анна Каренина» могла стать трагедией исполнения желаний, нужна мысль Толстого о горечи и разрушительной пустоте преходящего эгоистического наслаждения и столь же необходима атмосфера той красоты и прелести, которой плотно окружена Анна.
Литературный герой включен в непрерывно действующую, иногда противоречивую систему ценностных ориентаций. Это сближает художественную модель человека с другими его моделями, вырабатываемыми историей, социологией, психологией. Другим признаком сближения является структурность, представление о формах проявления личности. Уже многое было сказано о неуместности обращения с литературным героем как с живым человеком. Но дело здесь, в сущности, не в «живом человеке», а в смешении типологии литературной и социально-психологической.