Дальняя пристань - Сергей Сиротин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волна от винта, шумя, набегала на низкие берега, прилизывала траву и выгоняла из затончиков уже гнездующихся уток. Они выплывали и, обнаружив причину беспокойства, с неудовольствием пару раз крякали и вновь прятались в траве. Повернули, вот и знакомый изгиб берега. Пристали, зацепили якорь за мощную корягу, лежавшую здесь много лет и невесть откуда взявшуюся. Дерево у нас не гниет, а становится в воде как камень.
Вдруг не очень далеко раздались выстрелы — один, второй, через интервал — еще два и еще.
— Вроде охота запрещена.
Игореша Синенко ответил:
— Витек, мы с тобой вроде не егеря. Чего волнуешься?
У избушки нас застала еще одна неожиданная новость. У бревенчатой стены, возле входа, стояли две бочки, закрытые грубо сколоченными крышками из нетесаных свежих досок. Игореша стукнул снизу кулаком по краю крышки но она не подалась. Синенко подул на ладонь и явно провоцируя Кольку Елецкого, заявил:
— Во туго сидит, одному не осилить.
— Смотри, как надо! — Елецкий пнул крышку так, что именно каблук сапога зацепил ее за кромку, и она слетела. Любопытный Игореша заглянул в бочку.
— Ух ты?!
Все кинулись к бочке, а Колька так же, как в первый раз, сбил крышку с другой бочки и тоже всмотрелся в ее нутро. Бочки, одна доверху, вторая наполовину были заполнены уже выпотрошенными, без лапок и голов, худосочными гусиными тушками. Они были уложены плотными рядами и пересыпаны дефицитной даже на рыбозаводе кристаллической солью. Не успели мы переварить то, что увидели, как за спиной затарахтел подвесной мотор и рядом с нашей лодкой приткнулась низкая носом вверх байдарка. Из нее выскочил с ружьем в руке известный нам Степа Топляк.
Топляк был еще молодой, лет тридцати пяти, но уже жиреющий мужчина. Появился он у нас с самой первой партией нефтеразведочной экспедиции лет шесть назад. Кем он был по профессии и что делал в нефтеразведке, мы не знали, но почти сразу Степа перешел на службу в Рыбкооп и через некоторое время стал старшим кладовщиком продовольственных складов.
Степан жил без семьи и, как только наступало лето, первым пароходом отправлялся в отпуск в сопровождении нескольких большущих обшитых белым полотном тюков. Чего греха таить, почти все брали с собой и рыбку, и пару шкурок для родных и знакомых, но все это можно было унести в двух руках, а за Топляком его накрепко увязанные тюки несли по двое, а то и по трое мужиков Все мы догадывались, что в багаже и откуда. В месяцы «сухого закона», измученные ожиданием нового завоза крепких напитков, охотники за бутылку водки предлагали песца или чернобурку, если же были навеселе, то отдавали обе зараз. Бригадиры привозили с рыбацких порядков прямо Степе на квартиру сложенных, как бревнышки, мороженых осетров, которых уже лет десять нельзя было ловить — все лишь для того, чтобы порадовать бригаду, там на холоде, ящичком белоголовой.
— А-а-а, друзья-приятели! — словно обрадовавшись, подбежал Топляк. — Давайте к нашему шалашу, чем богаты — тем и рады!
Елецкий передернул плечами, словно сбрасывая оцепенение, и шагнул навстречу Топляку.
— Во-первых, шалаш не твой! А во-вторых, — Колька сорвался на крик, — ты что же, гадина, делаешь?!
Степа скомкал улыбочку:
— А вы, товарищ Елецкий, что, в охотнадзоре состоите или сами в это времечко ружьишком не балуетесь?
— Балуюсь!!! — заревел Колька.
Я никогда не видел вечно обветренного до черноты Елецкого таким бледным. Губы его дрожали, и он в волнении помогал руками, беспорядочно махая кулаками перед вечно красной физиономией Степы.
Меня поразили глаза услужливого и уступчивого тихони Топляка — они светились такой злобой, что я стал незаметно заходить сбоку.
— Чего разорался, щенок? Иди-иди, жалуйся! Тебе больше всех надо, вечно лезете не в свои дела…
Это уже относилось ко всем нам. Елецкий рванул резинку ворота толстого свитера, но она, на мгновение отпустив перехваченное жаром горло, хлопнула Кольку по кадыку. Елецкий заперхал:
— Т-т-ты! Т-т-ты, — он заикался, — т-т-такие, как ты, стреляют по фотографиям на кладбище! Такие, как ты, после себя ничего не оставляют — все испоганят, изомнут! Ты, «халей», сбежишь отсюда, когда нахапаешь, если тебя не посадят А я, а мне здесь оставаться…
— А ну, стой, — взвизгнул тот тонко. — Пристрелю, молокосос!
Но за спиной у Топляка вырос Синенко, а Витька кинулся к Кольке. Елецкий так оттолкнул Витьку, что он отлетел в сторону и, рванувшись еще на шаг, схватил ружье за дуло, выдернул его у Топляка, механически выбросил из патронника гильзы и с таким остервенением саданул им об острый, резанный сваркой край бочки, что ложе с треском разлетелось в мелкие щепки, а цевье отскочило на несколько метров. Он еще раз хватил ружьем по бочке и далеко отбросил погнутый ствол с остатками механизма.
Топляк побежал к байдарке. Прыгнув в нее, оттолкнулся багром от суши и трясущимися руками стал заводить мотор. Подвеска чихала и никак не хотела заводиться, а Степа все дергал и дергал тросик стартера. Игореша поднял брошенную Колькой тушку гуся и с криком «Возьми на суп, бедняга!» кинул ее в байдарку.
Под командой Кольки Елецкого, чуть-чуть уже пришедшего в себя, мы подкатили бочки к берегу и столкнули их в темную глубину. Потом Колька вынес из землянки почти полный мешок соли и высыпал соль в воду…
В этот день, расстроенные стычкой с Топляком, мы так и не порыбачили. Лежали на мягком, пряно пахнущем мхе, каждый думал о том, что мы видели, о том, что выплеснулось из нашего покладистого и спокойного друга. Мы, наконец, начинали постигать смысл случившегося сегодня. И нам не хотелось верить, что когда-нибудь и эти гусиные поляны, как и те, между речками Пугорчной и Первой, превратятся в безобразные глинистые пустыни, искореженные гусеницами, где из песка торчат скрюченные трубы и искромсанные доски, где, стальными игольчатыми цветами, растут размочаленные в махры обрывки тросов, где в заливчиках у берегов ржавеют кучи наваленного металла, а по воде расходятся синюшные круги, затягивая речку сплошной масляной пленкой. И тогда, кричи не кричи, ничем не поможешь.
Мы верили в нашего друга и желали ему всяческого добра и побед над всевозможными топляками, прибитыми разными ветрами к нашему далекому берегу, ведь мы прощались с ним, а Колька оставался…
Итак, я уезжаю. Катер-почтовик, готовый к отплытию, покачивается под ногами. Стоит синий, с ветерком, августовский полдень. Еще никто не знает, что он не повторится. Мне кажется — время так и замрет на радостном моменте расставания, между юностью и всей дальнейшей жизнью. И всегда будет длиться новизна этого полдня, с качающимися на ленивой волне чайками и серебряными стрелками рыбешек в прозрачной воде. Будет мать, с заплаканными глазами, повторяющая: «Сынок, не груби старшим, не груби».
Мне было стыдно за себя, рядом с матерью стояли мои друзья-приятели. С ними я рос, учился, узнавал окружающий нас просторный мир. В толпе людей, стоящих на пирсе, нет ни одного незнакомого — всех я знаю, все знают меня и желают только добра. Это я знал точно.
Завыла сирена, дежурный матрос убрал сходни. Концы отданы. Катер, застучав мотором, отвалил от причала.
Послышались одинокие крики последних напутствий. За шумом двигателя, воды, бегущей из-под винта, уже ничего нельзя разобрать. Но еще долго было видно, как люди на берегу что-то кричат и машут руками.
Впервые стало не по себе от каких-то еще слабых предчувствий. Быть может, впервые пришли мысли о невозвратности всего происходящего. Чайки с протяжными стонами взлетели перед катером и, плавно кружа на своих острых крыльях, поднялись над пристанью.
На уху
Мы долго плыли вниз по сибирским рекам. Сначала по Иртышу, казалось, поскребывая бортами по измочаленным механической откатной волной глинистым берегам. Потом река стала темнеть и из мутно-желтой превратилась в мутно-коричневую и, наконец, у Тобольска, потемнела до черной. Но вот, недалеко от Ханты-Мансийска, чуть-чуть севернее, темная с белесыми пятнами от поднятого винтами ила вода влилась в глубокую синеву — и в этом слиянии далеко-далеко разбежались берега. Иртыш вместе с теплоходом втек в Обь, и наутро уже зеленовато-солнечная вода откатывалась под напором белоснежного носа теплохода. Еще дальше, после совсем, казалось, близко придвинувшихся к реке остро ограненных отрогов Полярного Урала, плясали стальные волны Обской губы, и на их разогнавшихся по мелководью от берега жестких гребнях качало до неприятностей. Но вот волна присмирела на глубине и уже ровным чешуйчатым валом плавно поднимала и опускала сухогруз, на который мы пересели в Салехарде. По этому убаюкиванию я знал — до родного дома осталось всего семь-восемь часов хода.
Утро застало нас в бухте. Сусальное золото, разлитое по штилевой глади, дымка, одновременно и прячущая, и как-то ярче очерчивающая большое: суда на рейде, узкие косы, отмелями перегораживающие вход в бухту, далекий поселок, приподнятый на прибрежном накате, набитом тысячелетними приливами, — все это — романтическая реальность северного приморья на протяжении от Ямала до Таймыра. Иногда и на большом равнинном озере можно увидеть подобное, на несколько минут задохнуться от огромности и красоты мира, но это, если оказаться на нем в тишине и безлюдии самой ранней стадии утра, когда зоревая дымка только-только приподнялась над горизонтом, окрасив воду и небо в розовые цвета молодости.