Семейный архив - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все это имело не только трогательный, но и глубоко философски-психологический характер, если попытаться проникнуть в человеческую душу, взглянуть на нее изнутри...
10.Выходит, Наум был прав... «Пока молчу, та кровь на мне...» Грех, совешенный кем-то, принадлежащим к тому же народу, что и ты, воспринимается отчасти как твой собственный... «Ты» — это не только «ты», это и ты сам, твоя отдельность, индивидуальность, личность, и — частица общего, частица народа, твоего народа, и его грехи и доблести становятся как бы твоими собственными...
В самом деле, отчего во мне все вскипает при мысли о Березовском, Ходорковском и т.д., а при мысли о таком прячущемся где-то в тени олигархе, как Черномырдин или тот же Потанин — нет?.. И почему черная женщина Дэдди или славный этот парень Пол испытывают стыд в связи с нашим происшествием и, не имея к нему никакого отношения, хотят загладить свою, не существующую вину?.. Почему та же Роберта и с нею еще кто-то, подписавший рождественскую открытку, подпись была очень неразборчива, мы не могли выяснить, кому она принадлежит, — почему они, эти люди, вложили в открытку 10 долларов?.. Да, мы хотели как-то поблагодарить всех за добрые чувства, купили и отнесли Дэдди и Роберте по коробке «русских» конфет, но все это — мелочь, несоизмеримая с глубинами, открывшимися перед нами.
Грех, совершенный неведомым мне евреем на другом конце земли, — это мой грех. Подвиг Анилевича или мудрость Эйнштейна — моя гордость. Они — и грешники, и праведники — ближе мне, чем, к примеру, Ломоносов или Джефферсон. Они мне роднее. Это мой народ.
Но ведь этим чувством, в обиходе называемом «национальным», обладаю не только я, еврей. Это чувство присуще и русскому, и чеченцу, и французу. Им тоже ближе, родственней свой, чем чужой. И если людьми не руководит высокое нравственное чувство, отсюда может происходить и ксенофобия, и презрение к инородцам, ибо они — не наши, и все это коренится, скрывается в подсознании, врожденном, инстинктивном...
Так или иначе, но совестливость — за себя и за свой народ — пожалуй, и образует фундамент нравственности...
11.Будучи в Нью-Йорке два или три года назад, нам с Аней довелось воочию познакомиться с человеком замечательным... Более того — не только замечательным, но необыкновенным... Незадолго до нашей поездки в Нью-Йорк я послал в газету «Форвертс» рассказ «Лазарь и Вера», послал без всякой надежды на публикацию, он был чрезмерно велик для газетной полосы... Через неделю раздался телефонный звонок —звонил Владимир Наумович Едидович, главный редактор «Форвертса». Он расспросил меня, кто я, что я, а о рассказе сказал, что пока его не прочел, он слишком большой для них... Необычно было, что звонит главный редактор, такого здесь, в Америке, еще не случалось... Через пару дней он позвонил снова, сказал, что будут рассказ печатать, не меняя ни строки, только в редакции предложили другое название — «За чужие грехи», газета еврейская, а «Лазарь» отдает евангелием... Я согласился. Рассказ напечатали.
Так возникло наше знакомство.
«Форвертс» благодаря Володе (так мы стали называть друг друга — Володя, Юра) Едидовичу сделался, так сказать, моим вторым домом. Там публиковались мои рассказы, статьи. По иным вопросам спорили мы ожесточенно (например, существует ли особая «еврейская нравственность»), я писал Едидовичу яростные письма, он возражал не менее яростно мне.
Я знал, с его слов, что он много лет служил на флоте, плавал на подводной лодке — инженером-радиолокаторщиком. Его отец был директором еврейской гимназии в Вильнюсе, и здесь, в Америке, Володя то и дело сталкивался с выпускниками этой гимназии, благоговейно чтившие память отца, знатока еврейской культуры, литературы, языка идиш. После службы на флоте Едидовича пригласили в один из академических институтов, там он опубликовал более ста научных статей, а здесь очутился, как я понял, вослед за двумя своими дочерьми... Что же до «русского» «Форвертса», то его основание — целиком его заслуга (раньше газета выходила на идиш и английском).
Для меня он был единственный демократичный редактор, и, общаясь с ним, я думал, что демократия — это не строй, не законы, не традиции, а душевная суть человека, его психика..־ Кстати, Едидович по моей просьбе прислал для нашего сборника отличный рассказ. Мне надоели вечные жалобы, стенания, обращения к Богу, покорность судьбе. У него этого не было: женщина, мать, убивала поляка, служившего немцам и надругавшемся над нею. Дух рассказа во многом гармонировал с духом самого Едидовича.
И вот мы с Аней оказались в Нью-Йорке. Едидович уже оставил должность главного редактора, ему исполнилось 76 лет. Однако каждую неделю он печатал в газете статью концептуального содержания... По приезде в Нью-Йорк я позвонил ему, наткнулся на его жену, приветливую, добросердечную Олю, она сказала, что Едидович во дворе чистит свою машину от завалившего ее снега и что она читала мои рассказы... Вскоре позвонил Едидович и настойчиво пригласил приехать к нему домой, в Нью-Джерси. Через день или два мы встретились на автовокзале и отправились к нему. Через полчаса мы вышли из автобуса посреди маленьких двух— и одноэтажных домишек и двинулись по узенькому тротуарчику вдоль них, укутанных в снег по самые трубы, похожих в чем-то на привычные наши строения. В одном из домиков Едидович распахнул наружную дверь, мы вошли...
Самым поразительным в Нью-Йорке был дом, вернее — квартира Едидовича. Старенький, за 25 долларов купленный стеллаж, забитый книгами; диван, покрытый пледом с вышивкой, изображавшей Неву и ее легко узнаваемые берега; на телевизоре — каслевский, отлитый из чугуна Дон-Кихот, такой же, как у меня; вторая, столь же тесная комнатка, с кроватями и компьютером — все вместе: и спальня, и рабочий кабинет. А на стене — типичный, только увеличенный портрет дедушки: открытое лицо, крепкие скулы, ясный, широкий лоб, небольшая бородка — и смотрящие прямо, в упор умные, серьезные глаза...
Посреди американской роскошной мебели, широченных диванов, изысканных светильников, посреди купленных на гаражах за бесценок вещей—бесчисленных статуэток, посудин, безделушек, эта квартира поражала чеховской интеллигентностью, презрением к излишествам, отсутствием заботы о телесном комфорте. И Оля, и Володя жили другими устремлениями...
Здесь я узнал, что Володя в 1943 году, когда ему исполнилось 18 лет, пошел добровольцем в армию. Служил в зенитных частях на берегу. Немцы совершали пикирующие налеты на батареи, зенитчики бежали в укрытие и кто куда, командир же батареи расстреливал бегущих из пистолета... Потом Володя 21 год служил на флоте на Дальнем Востоке.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});