Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
тайной встречей в Женеве осенью 1915 года с ещё двумя «заговорщиками»-
энтомологами, немецким и английским, несмотря ни на что собравшимися, чтобы обсудить важные для них актуалии продолжавшего издаваться в Штут-гарте многотомного труда.3
Вторая, для Константина Кирилловича, возможность проявить себя в
навязанной России недостойной международной дуэли Первой мировой войны, была ему предоставлена в функции, чем-то напоминающей как бы невольного, но решительно и успешно действующего секунданта: получив телеграм-му об опасном осколочном ранении в живот своего брата, военного врача, он
сумел так быстро его привезти (из Галиции!) и организовать ему помощь (две
операции, на которых присутствовал и сам), что жизнь дяди Олега, рассказывает Фёдор, была спасена, – причём из списка срочно «добытых» для этого
«лучших из лучших» врачей на первом месте значилась фамилия Гершензона.4
«По предположению С. Сендеровича, – комментирует это предпочтение Долинин, – Набоков выбрал фамилию первого врача, чтобы отдать дань М.О. Гер-шензону как пушкинисту».5 Вряд ли можно сомневаться, что всегда помнивший о
последней, трагически закончившейся дуэли Пушкина, раненного в живот, всегда
мучимый вопросом, – а можно ли было его спасти, – Набоков проигрывает здесь
именно этот, альтернативный, счастливый вариант: «К Рождеству брат был здоров». Он как бы говорит читателю: если бы рядом с Пушкиным во время дуэли
или сразу после неё оказался бы такой человек, как отец Фёдора, – исход её мог
бы быть другим.
1 Набоков В. Дар; все рассуждения о войне см.: С. 285-286.
2 Там же. С. 287.
3 Там же. С. 287-288.
4 Там же. С. 288-289.
5 Долинин А. Комментарий… С. 207.
377
Между тем, и два эти эпизода, и всё остальное, чем занимался Константин
Кириллович, – кабинетная работа, шахматы, газеты, которые он «просматривал, усмехаясь», развлекавшие его крымские прогулки-ловитвы с сыном, – в
совокупности только способствовали тому, что «постоянная мечта, тяготевшая
над ним, ещё усилила своё тайное давление».1 И вот «ожили и подобрели глаза» – решение было принято. Повествователь, кем бы он ни был в данном случае – героем или самим автором, – прекрасно отдаёт себе отчёт в реакции на
это решение большинства окружающих: «То, что Константин Кириллович в
тревожнейшее время, когда крошились границы России и разъедалась её внутренняя плоть, вдруг собрался покинуть семью года на два ради далёкой научной экспедиции, большинству показалось дикой прихотью, чудовищной безза-ботностью».2 Не давая прямых объяснений, повествующий, видимо, всё-таки
чувствует, что на этот раз, в условиях, чрезвычайно близких к катастрофиче-ским, требуется нечто сверх обычного, что оправдало бы и без того весьма далеко выходящий за грань общепринятого режим семейной жизни с его долги-ми разлуками и тревогами, – то, что мать в письме к сыну объясняла как «несчастье, составляющее одну из красок счастья».
И вот, после проводов отца и долгой одинокой прогулки, когда Фёдор
вышел на свою любимую лужайку – «божественный смысл этой лужайки выражался в её бабочках»3 (и их описанию, глазами Фёдора, посвящена целая
страница), – он, наконец, прислонившись к стволу берёзы, вдруг разрыдался.
Катарсис дал Фёдору всё объясняющее откровение: он вдруг вспомнил, что
отец, «бывало, приводил одну замечательную киргизскую сказку: «Единственный сын великого хана, заблудившись во время охоты ( чем начинаются лучшие сказки и кончаются лучшие жизни) (курсив мой – Э.Г.), приметил между
деревьями какое-то сверкание». Не поняв, что испускает сверкание, лицо или
одежда встреченной им девушки в платье из рыбьей чешуи, он последовал за
ней и предложил её матери калым из куска золота размером с конскую голову.
Но невеста предложила ему наполнить золотом мешочек, размером едва
больше напёрстка, что не получилось даже при полном опустошении казны
его отца, великого хана. И только старуха-мать невесты объяснила, в чём дело:
«Это, – говорит, – человеческий глаз, хотящий вместить всё на свете, – взяла
щепотку земли, да и разом мешочек наполнила» (курсив мой – Э.Г. ).4
Любимая лужайка недаром названа «божественной»: «Всякий нашёл бы
тут что-нибудь. Дачник отдохнул бы на пеньке. Прищурился бы живописец.
Но несколько глубже проникала в её истину знанием умноженная любовь: от-1 Набоков В. Дар. С. 288.
2 Там же. С. 289.
3 Там же. С. 291.
4 Там же. С. 292.
378
верстые зеницы».1 Несведущему или забывчивому читателю Долинин поясняет, что вторая часть этой фразы – раскавыченная цитата, «аллюзия на стихотворение Пушкина “Пророк” (1826), которое, как выяснится впоследствии, любил цитировать отец Фёдора».2 Значит, к восприятию вести, переданной
ему отцом на эту лужайку, Фёдор хорошо подготовлен – он уже приобщен к
постижению того, что такое «знанием умноженная любовь», ему потому и
вспомнилась притча о «человеческом глазе, хотящем вместить всё на свете», и
как же ему теперь не понять отца, бесконечно преданного познанию тайн природы?
После томительного рассказа о долгих и бесплодных поисках достовер-ных сведений о пропавшем в экспедиции отце, Фёдор, тем не менее, заключает: «Так ли, иначе ли, но все материалы, касающиеся жизни его, у меня теперь
собраны».3 Однако далее нас ждёт сюрприз – на голову читателя разом обрушивается целый ушат информации, состоящей из перечисления разного рода
«тьмы черновиков, длинных выписок, неразборчивых набросков на разнородных листках, карандашных заметок» и т.п., – что совокупно создаёт впечатление