Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
случайно единственным человеком, принимавшим некую в этом отношении из-бранность отца как очевидную данность, был «дважды опалённый ночной мол-нией» усадебный сторож, «искренне и без всякого страха и удивления считавший, что мой отец знает кое-что такое, чего не знает никто».2 Бабочки, молния… – это из ряда излюбленных Набоковым природного происхождения «знаков и символов», знаменующих космическое, божественное присутствие, в данном случае – в уже знакомой нам формуле Цинцинната Ц.: «Я кое-что знаю…».3
«Как бы то ни было, – заключает Фёдор (целомудренно не договаривая, что за
этим «кое-что» имеется в виду редко кому доступная приобщённость к догадке
о существовании потусторонности), – но я убеждён ныне, что тогда наша жизнь
была действительно проникнута каким-то волшебством, неизвестным в других
семьях». Всё это в совокупности, – подводит Фёдор итог, – беседы с отцом, мечты в его отсутствие, книги, рисунки, коллекции, карты, – как-то так взаимодей-ствовало, что «жизнь приобретала такую колдовскую лёгкость… Оттуда я и теперь занимаю крылья».4
Любовно, умело вникая в необходимые детали, Фёдор, или «тот представитель мой, которого в течение всего моего отрочества я посылал вдогонку
отцу», – таким образом строит описание снаряжения, маршрута, участников
каравана, постоянно меняющегося пейзажа с его растительным и животным
миром (с периодическим, подкрепляющим зрительные ассоциации рефреном:
«Я вижу затем…», «Далее я вижу…», «Особенно ясно я себе представляю…»),
– что и читатель превращается в невольного визионера, поглощающего – внимательно, подробно и неторопливо, в темпе пешего, караванного хода, – всё, что только доступно глазу. Умение Набокова отбором и комбинацией точного
словесного материала приблизить восприятие текста к зрительному, подобно-му восприятию живописи или кинематографа, – в этих страницах, похоже, до-стигло предельно возможного результата. За которым – не только большой
труд и опыт стилиста, но и давняя, выстраданная, неосуществлённая мечта, и
не только Фёдора, но и самого Набокова, которому подобный маршрут отме-нила революция. Воспроизводя его воображением, а достоверность рассказа
обеспечив доскональным изучением множества (более двадцати) докумен-тальных источников – путевых дневников и научных отчётов выдающихся
2 Там же. С. 273-274.
3 На эту параллель с «Приглашением на казнь» обратил внимание А. Долинин: см. его
Комментарий… С. 186.
4 Набоков В. Дар. С. 274.
373
русских и западноевропейских путешественников ХIХ – начала ХХ века,1 –
автор, по призванию не менее энтомолог, нежели писатель, – преодолел «дуру-историю», предъявив ей компенсаторную, литературную версию не состоявшегося в её прискорбной реальности, но захватывающе приключенческого и, в
рамках жанра, достаточно научно подкованного путешествия. Повествова-тельное «я» Фёдора, у старшего Годунова «заняв крылья» и прямо из его кабинета, с копии известной картины, отчалив из Венеции вместе с Марко Поло,
– позволяет себе, одной лишь силой воображения, тут же оказаться в Прже-вальске и далее по курсу сопровождать читателя уже упомянутыми, неодно-кратными «Я вижу…».
Это «я» легко сопрягается с естественной уместностью в познании природы союза отца и сына – но до того лишь момента, когда речь заходит о со-крытом, о тайном, не всегда и не обязательно «потустороннем» (но в первую
очередь – о нём), но всегда – сугубо индивидуальном. «И ныне я всё спраши-ваю себя, о чём он, бывало, думал среди одинокой ночи: я страстно стараюсь
учуять во мраке течение его мыслей и гораздо меньше успеваю в этом, чем в
мысленном посещении мест, никогда не виданных мной. О чём, о чём он думал? О недавней поимке? О моей матери, о нас? О врождённой странности
человеческой жизни, ощущение которой он таинственно мне передал? Или, может быть, я напрасно навязываю ему задним числом тайну, которую он теперь носит с собой, когда, по-новому угрюмый, озабоченный, скрывающий
боль неведомой раны, смерть скрывающий, как некий стыд, он появляется в
моих снах, но которой тогда не было в нём, – а просто он был счастлив среди ещё недоназванного мира, в котором он при каждом шаге безымянное
именовал»2 (курсив мой – Э.Г.).
Здесь мы снова оказываемся свидетелями тех же мрачных раздумий, которые посещали Фёдора во время прошлогоднего визита его матери и которые он, как будто бы, как-то разрешил, позволив себе сохранить мечту о возвращении отца просто как неотъемлемую часть жизни, пусть даже и нере-альную для воплощения. И вот, оказывается, душевного покоя он так и не обрёл и продолжает терзаться той же разницей между образом отца, который
был у него тогда, при живом с ним общении, и каким является ему он теперь, в его снах. Мотив этой мучительной дихотомии настойчиво подсказывает, что
вряд ли она утратит свою болезненность, не будучи преодолена, – чему и следует, как будто бы, собственная, Фёдора, логика: если тогда, прижизненно, не
было в отце этой мрачной тайны, то не кощунственно ли навязывать её теперь, задним числом? По-видимому, герою потребуется ещё некоторое время, 1 Долинин А. Комментарий… С. 21.
2 Набоков В. Дар. С. 277-278.
374
прежде чем травма утраты позволит ему избавится от этого душевного диссонанса.
Продолжая описание движения каравана, повествователь переходит далее
на коллективное, собирательное «мы», оправданное как логистикой