Шесть ночей на Акрополе - Йоргос Сеферис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пот крупными каплями катился по лбу у Стратиса. Он утер пот тыльной стороной ладони и продолжил:
— Так вот, Саломея осталась в зале наедине с головой Иоанна, которого, нужно сказать, очень любила. Семь пеплосов валялись на полу вокруг нее, бездушные, перепачканные, словно убитые павлины. На столе в глубине зала лежали кубки и остатки яств. Свечи на многосвечнике либо уже дымились, либо догорали. Молосский пес[111] в углу все еще обгладывал кость. Саломея уселась на диване. Болтливый ветер бил деревья в саду, и ее нагие бедра вздрагивали от ужаса. Перед ней на серебряном подносе лежала голова. Она сидела, задумавшись. Затем поднялась, взяла голову и установила ее на мраморе очага. Отошла подальше, посмотрела: нет, не так! Передвинула китайскую вазу[112] и положила голову на ее место: все равно не так. Тогда она снова положила голову на поднос и уселась напротив, упершись локтями в колени и пощипывая пальцами правой руки левое предплечье, а пальцами левой руки — правое. Тоска все нарастала в ее груди: она не знала, что делать с головой… Ах, друзья мои! Друзья мои! Постарайтесь понять: она не знала, что делать с головой, которую отрубили ради нее…
Было совершенно очевидно, что Стратис изнемог от перенапряжения. Он был достоин жалости. Он замолчал и сделал глубокий вдох.
— Я попытался выразить это в стихах, — сказал он и стал декламировать с большим трудом:
Одна в салоне, Саломея,Щипала руки ты себе…
Колени у него подогнулись. Николас подошел и поддержал его, взяв под руку.
— А что стало с головой? — крикнул Калликлис.
— Она выбросила ее в окно, — крикнул в ответ Николас, потащил Стратиса внутрь Парфенона и усадил его там на пол в углу.
— Я теряю силы, словно пустеющий бурдюк, — пробормотал Стратис.
Он закрыл глаза и потерял сознание. Все поднялись и стали вокруг. Саломея наклонилась и развязала ему галстук.
— Что с ним? — спросила она.
— Рецина[113] была негодная, — ответил Николас. — Уходите лучше. Я сам о нем позабочусь.
Все ушли друг за другом — и первая Саломея, словно хор в трагедии, исполнивший свою роль.
Раздавались свистки, когда Стратис открыл глаза. Он лежал у внутренней стены храма под стершимися византийскими фресками. Свистки пронзали ему мозг. Перед ним стоял Николас.
— Пора уходить, — сказал Николас. — Витийствовать, когда луна в ущербе, — еще куда ни шло. Но в полнолуние это может плохо кончиться.
Он засмеялся и помог Стратису подняться.
— Этот свет — ядовитый сок, — проговорил Стратис.
Ему показалось, что Акрополь был новым до той самой ночи и что время, сконцентрировавшее два тысячелетия, вдруг взорвалось и обратило Акрополь в обломки.
Они медленно сошли вниз и отправились на восток.
Когда Одеон остался позади, Стратис снова посмотрел на скалу. В ней появилась упрямая выдержка. Он удивился, что скала сумела устоять после этого разрушения.
— «Крепость желает теперь пожрать тех, кто поедал ее»,[114] — прошептал он.
— Что ты говоришь? — спросил Николас.
— Это говорит Макрияннис.[115]
— Кто?
— Из компании Хлепураса и Сосунка — того, с рупором, в борделе.
— Как ты познакомился с ними?
— Расскажу как-нибудь в другой раз: это долгая история.
Николас внимательно слушал. Ему было трудно разобрать, что было действительностью, а что — выдумкой. Он подозвал машину и оставил Стратиса дома.
НОЧЬ ЧЕТВЕРТАЯ
— Ночь без луны! Наконец-то! — сказала Сфинга.
— Луна уже не обязательна, — сказал Стратис.
— Николас рассчитывал на шесть ночей.
— Компания распалась за три: пятьдесят процентов. И то хорошо.
Стратис выбросил сигарету. Они сидели в небольшом кафе в квартале у станции Кефисии после посещения Лонгоманоса. Тот прочел им свой лирический текст о каком-то племени в Афганистане. Обсуждения не последовало. Все прошло спокойно. Вскоре после чтения Лонгоманос пожелал им доброй ночи и удалился вместе с Кнутом.
— Ну не восхитителен ли он? — сказала Сфинга.
Стратис не уловил никакого смысла. Только голос Лонгоманоса помпезно звучал еще в ушах.
— В нем много великолепия, — ответил он.
— Лала тоже должна была прийти. Жаль, что у нее переезд.
Она подняла руку, чтобы поправить волосы. С тех пор как возвратился Лонгоманос, Сфинга носила платье из темного атласа. Талия у нее была перетянута лентой. Она называла это «рясой».
— Чем это таким особенным обладает амулет Лонгоманоса, что ты поклоняешься ему? — спросил Стратис.
— Он исцеляет.
— Исцеляет? От чего?
— Как-нибудь расскажу… Исцеляет от этого…
Она указала вялым жестом на небо. Звезды сбились в кучу. Стратис смотрел на них, пытаясь разобрать созвездия, но затем запутался. Молчание прервала Сфинга:
— Саломея тебя удовлетворяет?
— Странное название у этого кафе: «Встреча безумных плотников».
— Да, странное… Удовлетворяет?
— «Встреча безумных плотников»? Вполне.
— Нет, Саломея… Кстати, я даже не знаю, почему ее называют Саломеей.
— Думаю, чтобы зарифмовать с «салоном».
— Рифмы нет.
— Тогда она должна сменить имя.
— Ты хочешь свести меня с ума, Стратис. Если бы была луна, тебе бы это удалось.
— Нет, меня она не удовлетворяет, — сказал Стратис.
Он почувствовал, что совершил предательство. Затем подумал, что нужно начать привыкать относиться к ней равнодушно.
— К тому же я уже давно с ней не виделся, — добавил он.
— С ночи Саломеи, предполагаю… Я хотела сказать — Иоанна, — поправила себя Сфинга.
— Даже больше, — сказал Стратис, засмеявшись.
Он говорил, желая крушения. И не без отвращения, которое, как он надеялся, упразднит его признания.
— Она нравится мне необычайно, — продолжил Стратис, — но мы не подходим друг другу.
— Я так и думала. Гордость не позволяет ей отдаться целиком…
Она снова поправила волосы:
— …Отдаться целиком мужчине.
— А «безумные плотники» где? — тихо спросил Стратис.
— Они были бы здесь, если бы было полнолуние. Однако теперь мы можем поговорить по-человечески. При луне не знаю, что со мной происходит: становлюсь совсем сама не своя.
Звезды расползлись муравьями по тверди небесной.
— Они выглядят так, будто трутся носами друг с дружкой.[116] Посмотри на звезды, — сказал вдруг Стратис.
Сфинга засмеялась:
— Вынюхивают путь своей судьбы и наших судеб. Только, что бы они ни делали, им не изменить ничего ни в твоей судьбе, ни в судьбе Саломеи.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Судьба Саломеи — быть гермафродитом.[117]
— Надеюсь, больше Афродитой.
— Почему надеешься?
— Потому что ложился с ней.
— И Гермес разгневался.
— Очевидно.
— И теперь она пытается умилостивить его.
— Как это?
— С Лалой.
— Пытается?
— Неистово.
— И есть тому препятствие?
— Да, до сегодняшнего дня.
— Какое же?
— Лала.
— Почему?
— Потому что она невинна.
— Но ведь она замужем.
— Мужчины она так и не познала.
— А ее муж?
— Гомосексуалист.
— И никого больше нет?
— Только теперь появился.
— И что же?
— Она не хочет его.
— Откуда ты знаешь?
— Я сама его предложила.
— Кто это?
— Сокол.
— Диана, — сказал Стратис, — все у тебя сводится к Лонгоманосу.
Беседа их неслась учащенным галопом. Стратис остановился с облегчением. Он думал, что все свершилось после ее поездки на Пелион. Он передохнул. А затем ощутил пустоту. «Почему же облегчение?» — подумал он.
— Лала очень хороша, — сказал он. — Жаль…
— Я это знаю, — меланхолически сказала Сфинга. — Однако кто-то бы должен ей помочь.
— А где теперь ее муж?
— В глубинах Красного моря. Попал в кораблекрушение.
Она снова привела в порядок волосы и сказала, глядя на звезды:
— Сокол мог бы. Он умеет укрощать богов — и смиренных, и несмиримых.
— Но…
— Но тот, кто хочет возвыситься, должен отдаваться сам. Сокол не нисходит к другим. Очень жаль, если это создание останется в руках Саломеи. Она ее истощит.
В голосе Сфинги звучала приглушенная ненависть. Она охватила свои колени и сказала как можно нежнее:
— Ты никогда не задумывался о Лале?
— Я? Не знаю.
— Видно, ты все еще не в себе от этой незавершенной Афродиты.
Перед мысленным взором Стратиса пронеслись его последние дни с Саломеей, словно держащие наготове сеть, которую приготовились набросить на него. Он попытался избежать этого, обратившись к Лале, но та исчезала. Наконец, он сказал: