Танец единения душ (Осуохай) - Владимир Карпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нездешняя» положила скрипку на плечо, прильнула к ней щекой, отвела в сторону другую руку со смычком, на миг замерла, став похожей на лучницу, натянувшую до отказа тетиву перед выстрелом. И все замерли, притихнув, только баржа неровно бурчала, да река двигалась, обрываясь вдали.
Путь Агани лежал к родственникам на Ысыах, праздник начала лета: в якутском селе его особенно почитали. Устраивались состязания по борьбе, на конях, по перетягиванию, ловле оленей, а ей нравилось стрелять из лука — ой как нравилось!
Из лука — ох саа. Или из самострела — чаачар саа — тоже лук, только с прикладом, как у ружья. В книжках его называли арбалетом. Из лука — дальше, из самострела — точнее.
Так сладко было, наполнив воздухом грудь, натянуть тетиву, направляя конец стрелы чуть правее и выше цели. Вокруг, в двё шеренги, десятки неподвижных глаз, впившихся в тебя так, будто все они тоже ты, вместе с тобою смотрят вдоль стрелы, в цель. Потом замереть бездыханно, поймав единственный миг, когда рука тверда и выверен прицел — тью-ю — и сердце обмирает, и вся ты будто летишь стрелою, летишь над землею в ожидании вперед…
С нездешним звуком незримо вылетела стрела, выпущенная скрипачкой, срикошетила о сердце.
* * *Нездешние поразили ее. Она и раньше догадывалась, и даже немножко знала о их существовании, потому что и сама была чуть-чуть нездешней. Так ей рассказывала мама. У нее в альбоме хранилась фотография дедушки Леонида, которого еще давно, при царской власти, сослали в Сибирь как революционера: на ней стоял усатый человек с гордо приподнятым подбородком, в цилиндре на чуть запрокинутой голове, как у Пушкина из учебника литературы. Дедушка после ссылки остался на вольных ленских землях, женился на красивой девушке из якутской семьи, у них родилась дочь — ее мама. Но с царским гнетом он примириться не смог. Так и погиб, как смотрел на фотографии, с высоко поднятой головой — во время Ленского расстрела, как один из руководителей стачечного комитета Андреевского прииска.
Ей было удивительно и лестно слушать на уроке истории в школе о Ленском расстреле 1912 года, и даже видеть в учебнике рисунок, где на крутом берегу реки царские служивые стреляли в непокорных рабочих.
Сжималось сердце, и чуть не плакала она, и так хотелось рассказать всем, что на рисунке, среди тех, кто отстаивал их счастье и торжество справедливости — был и ее родной дедушка.
В музыке скрипки послышались звуки выстрелов и посвист пуль. Увиделось, как с песчаного обрыва, точно такого, мимо которого проплывала баржа, упали, будто подкошенные, люди, скатились перекати-полем по песку, и среди них человек в цилиндре и галстуке.
Если за деда ее распирала гордость, то за отца — давило чувство вины. Не за него самого — она и помнила только, как он ее на коня перед собой сажал. А за то, что его отправили с Лены на другую реку, Колыму. Он был из кержаков. Кержаками называли старообрядцев. Их не любили. За скаредность, за иной лад — они не выпивали, не курили, не участвовали в общих празднествах. Жили особенкой, нелюдимо. Задергивали шторы, когда маршировали комсомольцы с красным флагом мимо окон.
За мамой ухаживал комсомолец, но полюбился ей парень из старообрядцев, Макар Лютаев. Страшно было идти в его семью — за тесовый забор, высокие ворота — но пошла. Окрестили ее по своему поверью, стала жить, не зная, куда встать, какую посудину взять. Бывало, рассказывала она с тихой улыбкой, помоет пол: выскребет его веником-голяком, блестит весь, как поструганный, — а свекровь возьмет да окатит его с порога помоями из ведра, сверкнув слюдянистыми глазами, дескать, кто так моет, косорукая! Бородатый, мрачный свекор ни на кого голоса не повышал, но при одном его взгляде все цепенели и бросались выполнять любое поручение. Здоров он был, кряжист: сено начнут метать, вспоминала мама с годами все умилительнее, всю копну подцепит вилами, и наверх! Жили, конечно, крепко, лошадей имели много, но и семейство было большое: двадцать человек вместе со снохами и детьми!
Скрипка вырвала из памяти бабий плач с привываньем: она, Аганя, крохотная, но уже на своих ногах, ворота широко распахнуты, во дворе столпотворение — коней выводят чужие люди, тянут за уздцы, а Каурый, встает на дыбы, упирается, и глазом, выворачивая его до белков, на нее смотрит, будто жалуется, защиты просит!
Так распалась большая семья. Отца и братьев в одну сторону отправили — звали-то их всех чудно: Иаков, Авраам, Евсей. Деда — в другую. Молчун молчуном, был, рассказывали, а когда пришли за ним, перекрестился двуперстно и сказал: «Камень, который отвергли строители, тот самый и будет положен во главу угла». Бабушка-кержачка осталась с единственным сыном — дядей Есей. Он от рождения был горбатым, поэтому его ни во время коллективизации не трогали, ни на войну не взяли. Дядя Еся разводил кроликов, всегда улыбался, особенно, когда за уши доставал крола из клетки, и тот дрыгался в его руке. Бабушка сначала пыталась Аганю заставить бить поклоны в темный угол, даже плеткой пригрозила. Но она, пионерка, встала перед отсталой бабушкой с высоко поднятой головой, как некогда дедушка революционер, — и та повесила плеть, вздохнув.
Агане было жалко всех: и правильного деда-революционера, и заблуждавшегося дедушку-кержака, и несознательного отца. Она уже учила историю СССР, и понимала, что надо было передать в коллективное хозяйство скот, лошадей, со всеми вместе начать работать, овладевать знаниями. И уж тем более порубить на дрова иконы!
Мать с ней, маленькой тогда, тоже переселили. В верховье Лены. Там колхоз был, люди жили в своих домах. А им с матерью дали комнату в бараке. Колхозники работали в поле, на ферме. А переселенцы — из двух бараков — на сплаве леса. В школе дети учились одной, но «барачные» так и оставались чужаками — «ссыльными». А тут еще и прознали, что она из кержаков. Это было самым постыдным для нее. Мальчишки иногда до слез доводили: «Кержачка». До драки доходило! Она хоть и некрупная росла, но сдачи давала.
Так что потом, с течением лет Алмазная не знала тоски по родному дому: как птенец из гнезда — вылетела, и навсегда.
После гибели дедушки-революционера бабушка якутянка тоже недолго пожила. Но многочисленные родственники по ее линии привечали Аганю, как свою, «кровиночку»: усаживали на почетное место, давали лучший кусок, не переставая с гордостью повторять друг другу и соседям: нучча — русская. И таким теплом обдавало сердце, так сладостно было чувствовать себя особенной родственницей, русской.
Скрипка умолкла. Был слышен шум реки: видно, капитан выключил мотор, и баржа беззвучно плыла по течению. Да чайка с криком упала на собственную тень; с брызгами высекла из воды серебро рыбины. Старые якуты говорят, что чайка — это дух девушки, насылающей слепоту. Почему слепоту?
Музыкантка с покатыми плечами опустила смычок и скрипку, глаза ее пылали, на бледных щеках проступили алые медяки. Аганя знала, что надо делать: аплодировать! Она видела в кино, как горячо хлопали музыкантам, а еще жарче — вышедшему на трибуну вождю. Но для нее это было внове, и руки немели. Девушка направилась к своим, склонив голову и пряча лицо — геологи разом весело забили в ладоши, прекрасная женщина шагнула навстречу, благодарно взяла за плечи, а за ней и девушки бросились обнимать подругу. Не в лад, непривычно, будто колодами, подубасили в ладоши и местные. Странно, дубов в Ленских землях не было, а все равно говорили: «дубасить».
Агане радостно было, и мысленно она припрыгивала вместе с девчонками, пока вновь не наступила тишина. Буркнул, нудно заурчал в привычной работе мотор, щемяще затянула гармошка. Она так и не осмелилась захлопать, сидела с растопыренными пальцами. И такая одинокость взяла, жулькнула сердце: только что Аганя казалась себе близкой этим удивительным нездешним людям, единого поля ягодой, и вдруг увидела себя в неразличимой дали от них. С ней это бывало, находило: почудится, что лишняя она для всей жизни уродилась, и отлетит душа: так говорят, с упокоенными происходит. Хотя Аганя, комсомолка, во всю эту поповщину не верила, но задразнят или просто ни с того, ни с сего: тело, руки, ноги отдельно, сами по себе начинают двигаться, а глаза — все со стороны видеть. Летом в овраг убегала: забьется в земную расщелину, под нависающий травяной козырек, и сидит, пока комарье и муравьи не выгонят. А зимой в подполе пряталась, где картошка: доискаться всем бараком не могли, а как нашли, ноги у мамы подкосились:
— Ты подумай! — слезами корила она. — Если — у нее получалось «елив», — елив на крышку подпола кто что поставил, так и задохнулась бы там!
Она поднялась, медленно, чтобы никто ничего не заподозрил, пошла на корму, за рубку со штурвалом. Здесь гуденье оглушало, дрожал метал.