На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, я знаю эту площадь. Мы с Георгием Ивановым довольно часто на ней бывали. На ней живет один из наших друзей. Но я об этом не сообщаю Анненкову. И когда мы доходим до этой действительно чудесной маленькой площади, я притворно-восторженно охаю и ахаю.
– Какая прелесть! И как я вам благодарна, что вы мне ее показали. Без вас я никогда бы не увидела ее!
Он улыбается:
– Я рад, что хоть чем-нибудь мог отблагодарить вас.
Уже светает. Ночь прошла. Но я не решаюсь оставить его.
Я жду, чтобы он сам отпустил меня спать, а он, по-видимому, еще и не думает об этом.
– Восход солнца, – мечтательно говорит он. – Нигде солнце, кроме Петербурга, не восходит так волшебно, как в Париже.
Я удивлена.
– Неужели? А в Риме, в Лондоне, в Венеции?..
Он смеется. Опять смеется.
– Ну конечно. Когда я в Риме, Лондоне или в Венеции, я говорю – только в Риме, или в Лондоне, или в Венеции и в Петербурге. Петербург – неизменная величина. Впрочем, в Петербурге меня больше всего пленяли белые ночи. Я просто с ума от них сходил.
И он с увлечением начинает описывать белые ночи, как будто я их никогда не видела. Мы проходим – в который раз – мимо моего отеля. Ведь мы все кружим по кварталу, в котором оба живем. Он вдруг обрывает фразу на полуслове, останавливается и совсем просто прощается со мной.
– До свидания. Или, вернее, прощайте. Ведь вы скоро уезжаете в Биарриц? Кланяйтесь Жоржу. И счастливого пути.
Это так неожиданно, что я теряюсь.
– До свидания. Прощайте, – как эхо, повторяю я.
Я даже забываю подать ему руку. Входная дверь отеля уже раскрылась. Я уже вхожу в холл, и только тогда он говорит мне вслед изменившимся, захлебывающимся голосом:
– Я вам страшно благодарен. Если бы не вы… Я, кажется, не перенес бы, не смог. Спасибо. Я всегда буду помнить… Всегда… Всегда…
Но помнил ли он? Не думаю. Во всяком случае, он при всех наших многочисленных встречах, последовавших за этой трагической ночью, никогда даже намеком не вспоминал о ней.
* * *1928 год. Мы с Георгием Ивановым живем в Париже, в меблированной квартире (13, rue Franclin)[106], напротив особняка Клемансо. Окна наши выходят в хозяйский сад, в нем гуляют круглые большие голуби, распустив по-павлиньи хвосты. Они, особенно когда освещены солнцем, кажутся фарфоровыми. А деревья шумят здесь – или это мне только кажется – совсем особенно, как в Летнем саду, а не как в Люксембургском или Булонском лесу, – скорее шелестят, тихо и легко шепчутся по-русски.
Мережковский, когда он впервые с Зинаидой Николаевной побывал у нас и осмотрел наш дом, воскликнул:
– Нет, все-таки я бы ни за что не поселился здесь! Ни-за-что! В тринадцатом номере. Ведь теперь все удары и невзгоды посыпятся на вас.
Георгий Иванов саркастически улыбается:
– А сами вы, Дмитрий Сергеевич, позвольте узнать, в каком номере изволите проживать?
Мережковский удивленно уставился на него – ведь Георгий Иванов уже несколько лет еженедельно бывает на 11-бис, рю Колонель Боннэ. Зачем же он спрашивает? Все же, привыкший к точности, он отвечает:
– Разве вы не знаете? На одиннадцать-бис.
Брови Георгия Иванова взлетают еще выше.
– А что это такое, одиннадцать-бис? Тот же тринадцатый, только закамуфлированный, что ему, конечно, придает еще большую зловредность.
Мережковский, пораженный никогда не приходившей ему в голову мыслью, растерянно оборачивается к Зинаиде Николаевне:
– Зина, ты слышишь, что он говорит? Мы, оказывается, живем в тринадцатом номере! Этого быть не может, скажи ему!
Но Зинаида Николаевна вовсе не потрясена таким открытием. Как всегда, она кокетливо-капризно тянет:
– Георгий Владимирович прав. Мы живем в закамуфлированном тринадцатом номере. Ведь следующий дом пятнадцатый. И стыдно быть таким суеверным. Успокойся!
Но Мережковский в тот вечер не мог успокоиться и оставался задумчивым – в постройке его мировоззрения вдруг обнаружилась щель, пусть микроскопическая, но все же щель. Он был страшно суеверен. Впрочем, Георгий Иванов был, наверное, еще суеверней его. Но числа 13 он не боялся и даже любил его. Как бы то ни было, мы благополучно прожили на 13, рю Франклин, до 1931 года, и ничего скверного с нами там не случилось.
Но сейчас только 1928 год. Я в сопровождении нашего с Адамовичем общего, а особенно моего «авангардного» французского друга Жоржа Батая собираюсь на сюрреалистический вернисаж. Он старается открыть для меня новые горизонты.
Но мы с Георгием Ивановым и Адамовичем, все трое, относились довольно скептически к его открытиям. Нас, видавших и футуризм, и всяческих ничевоков, сюрреализмом не удивишь.
Батай восхищается русской революцией, что нас не сердит, а смешит и не мешает нашей дружбе. Нам этот будущий великий философ кажется очень симпатичным, наивным и милым и не слишком умным.
Я, как всегда перед выходом, долго верчусь перед зеркалом в прихожей, примеряя то одну, то другую шляпу. Шляпы тогда еще играли большую роль в женском туалете. У меня их было много – на все случаи жизни.
Батай терпеливо ждет. Георгий Иванов смотрит на часы:
– Двадцать минут пятого, Поплавский уже не придет. Клялся и божился, что будет у меня в половине четвертого. И как просил, чтобы я принял его. Безобразие. Больше не пущу его к себе.
– Наверное, проспал или забыл… – примирительно говорю я. – Не сердись!
Георгий Иванов пожимает плечами:
– Буду я сердиться. Подумаешь. Но ведь как умолял, чтобы я выслушал его стихи. И вот не пришел.
Я натягиваю перчатки и в последний раз оглядываю себя в зеркале.
– Пожалуйста, если почему-либо задержишься, позвони по телефону.
Без этой ритуальной напутственной фразы я никогда не выхожу из дома. Но когда опаздываю, все же почти никогда не звоню.
– Я вернусь к обеду,