Маргинал - Александр Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но у меня был все же несколько иной «объект», и если мне и грозил подобный «перенос» – «по смежности» – то разве что от лосихи или медведицы, которые, насколько мне известно, не страдают неврозами на почве сексуальных расстройств. Это я как-то раз и попытался растолковать теще на одном из семейных торжеств; она слушала, смеялась мелодичным грудным смехом, пила шампанское мелкими глотками, смотрела на гостей влажными от смеха глазами, хлопала меня по тыльной стороне ладони, а потом вдруг обернулась, взглянула на меня в упор и прошептала, облизывая кончиком языка ярко накрашенные губы: медведица, говорите, лосиха?.. Ну что ты мне гонишь?!. Это был первый и последний раз, когда она обратилась ко мне «на ты». Это было как маленький заговор: я знаю, что ты лжешь, и ты знаешь, что я это знаю, и ты знаешь, что я знаю, и пусть это останется между нами. На твоей совести – ложь, на моей – тихий обман во имя семейного спокойствия.
Теща была права; у меня была связь с гримершей из областного театра; она была моложе меня на три года, но уже успела побывать замужем, развестись, и теперь в одиночку растила сына и когда театр выезжал на гастроли, брала мальчика с собой. Их поселяли в отдельном номере, где Паша по утрам тупо перепиливал скрипку, потом раскладывал на гостиничном столике учебники – Винера вечерами, пока шел спектакль, гоняла его по темам, – а когда мама уходила на рынок или по магазинам, заваливался на неубранную постель с какой-нибудь книжкой из «Библиотеки приключений». При театре он был кем-то вроде «сына полка»: знал наизусть весь репертуар, был в курсе всех скверных актерских привычек, интриг, а в двух постановках даже сам выходил на подмостки: маленькая разбойница в «Снежной королеве» и нежный юный паж в «Много шуму из ничего». Мальчик был способный, но уже тронутый тем едва заметным богемным тлением, по которому опытный глаз выделяет в толпе комедиантов.
Впрочем, не только их; есть особая метка в лицах неизлечимых больных, затравленная волчья искра в глазах бывших зэков, шаткость в походке моряков; военному, даже переодетому в «гражданку», никогда не избавиться от маршевой «двухмерности» движений. Отцом Паши был актер, с Винерой они прожили чуть больше года, так что склонность к комедиантству, помноженную на астеническую взвинченность, мальчик получил больше по крови, нежели по воспитанию. В младенчестве это носило характер обезьянства; любимым Пашиным занятием было потихоньку пробраться в чью-нибудь уборную, сесть перед тройным зеркальным складнем и перемазаться гримом до совершенного неузнавания. Позже в ход пошли бороды, усы, парики, как-то раз Паша даже напялил на себя обноски с чучела в детском спектакле, прикрутил на спину что-то вроде горба и полдня просил на Невском проспекте милостыню; опаздывая на урок, забирался в раздевалку и перед карманным зеркальцем рисовал под глазами синяки, ссадины, чернил зубы, говоря, что их выбили в уличной драке, чем вгонял учителей в столбняк, а когда те тянули Пашу к директору или завучу, всерьез заявлял, что пробуется на роль Тома Сойера и таким способом «входит в будущий образ». В натуральном виде, без грима, был «чистый херувим» типа нестеровских отроков: слегка вьющиеся волосы соломенного цвета, вытянутое лицо, нос с легкой горбинкой и глубоко вырезанными ноздрями, матовый румянец на впалых плоских щеках, глаза насыщенно-синие как морская вода, брови кустиками как беличьи кисточки, губы слегка припухлые, на подбородке ямочка.
Впервые я увидел этого мальчика, когда ему еще не было трех лет. Тогда как раз и начался наш роман с Винерой. Вышло все почти случайно. Мы почему-то поссорились с Настей, я хлопнул дверью, сел в машину, покатил по городу и как-то случайно оказался перед театром, где Метельников по договору ставил какой-то спектакль: остросоциальную драму, построенную на конфликте ретрограда-директора и прогрессивного то ли зама, то ли главного инженера. В тот вечер был прогон, актеры были в костюмах, в гриме: были сцены в цехах, с участием рабочих – в первых рядах сидела публика: критики, коллеги, знакомые. Я прошел тихо, сел сбоку, а когда представление окончилось, остался на банкет. Говорили речи: кто-то хвалил за скупость, лаконизм, кто-то мягко выговаривал, причем за то же самое, кому-то нравилось, что массовые сцены на этом фоне «взрываются как митинги», другой считал это постановочным излишеством, «хованщиной», но в итоге все сошлись на том, что если весь спектакль «ужать» примерно на четверть часа, то все устаканится, и проблема встанет перед залом во всей своей остроте.
Я слушал и пил, заранее решив, что оставлю машину перед театром, возьму такси, и вернусь, возможно, вместе с Метельниковым, для прикрытия. Но все вышло не так. После критиков я вдруг завелся, встал, представился, и стал говорить, что мне, как человеку «со стороны», вся эта проблема представляется существующей только на подмостках, что в реальной жизни мне самому иногда случалось выступать в «прогрессивной роли», но никаких «моральных побед», как это было в спектакле, я не одерживал, напротив, я чувствовал себя полным идиотом, эдаким князем Мышкиным от лесной промышленности, и потому, при всех художественных достоинствах спектакля, считаю, что по сути он ложен и даже вреден, так как внушает зрителю глупые иллюзии насчет возможности какого-то «прогресса». И тут все вдруг стали шуметь, кричать, что театр то же самое производство, фабрика, конвейер, с теми же проблемами, и что если мы кого-то обманываем, то прежде всего самих себя; Метельников от этих речей помрачнел, замолк, и я понял, что если сейчас подкачусь к нему на предмет поездки к нам в качестве «примирителя», он скорее всего пошлет меня подальше.
Но про это я тоже должен был кому-то сказать, и соседка по столу пришлась здесь очень кстати. Застолье уже шло вовсю, над столом стоял гвалт, накурено было так, что люди казалось, вот-вот перестанут не только слышать, но и видеть друг друга. Я говорил соседке, что каждый творит свою маленькую ложь и знает об этом, но в системе тотального человеческого ханжества одна ложь обменивается на другую, что это как ассигнации, которые сами по себе не представляют никакой ценности, но являются лишь знаком, существующим для удобства обращения этих самых ценностей. Как и то вранье, которое мы видели нынче вечером. И при этом все делают вид, будто это имеет какой-то смысл – зачем? Этот вопрос в последнее время я часто задавал самому себе, и потому мое обращение к собеседнице тоже было фикцией; дело было не в словах, не в теме, а в самом голосе, который хоть и был частью всеобщего пьяного галдежа, но все же направлялся на конкретного человека. «Ложь» была «темой» в таком же смысле, в каком составленный из простейших геометрических фигур объект: натурщик, натюрморт – является основой для последующей живописи.
Я даже не мог бы сказать, слушала она меня или нет; от нее просто шла какая-то волна, вбиравшая и гасившая входящие в нее звуки. А грим? спросила она, это тоже ложь: усы, бороды, синяки, морщины, белила? Брови, накладки, плеши, румяна, подхватил я, человеческое лицо всегда лжет, и вы лишь надеваете одну личину поверх другой. В нашем диалоге начали проскакивать «шекспировские» нотки; и здесь пошла уже другая «игра», вечная игра между мужчиной и женщиной с заранее известным, но всегда непредсказуемым финалом. По натуре я не ходок, не люблю шуток типа: всех баб не поимеешь, но стремиться к этому надо! – но и не однолюб, не аскет; нормальный среднестатистический представитель Номо sapiens мужского пола, которому по его социальному на тот момент статусу – чуть выше среднего, – просто «по жизни» суждено время от времени вступать во внебрачные половые связи. Это – диагноз. Сухой как сюжет из уголовной хроники. Но репортер делает из него газетную колонку, а Достоевский – роман. Все зависит от человека: кто-то берет количеством – Дон Гуан по частичной аналогии с моей специальностью ассоциируется у меня с «энтомологом»; – кто-то всю жизнь пестует какой-нибудь хрупкий черенок человеческого познания, но в итоге взращивает целый вертоград новой отрасли с сетью НИИ и строгой системой академических званий.
Но я отвлекся; хотел лишь сказать, что всегда запоминал самый первый «взгляд», это мгновенное «да? нет?» проскакивающее как разряд между никелированными шарами лейденских банок на школьном уроке физики и так неповторимо изменяющее «мгновенную конфигурацию тонкого эфира», что все дальнейшее, последущее делается так же неизбежно и непоправимо как сход лавины после того как тронулся первый камешек. И все сразу становится так легко, и все же чуточку страшно; так чувствуешь себя перед тем как первый раз броситься в озеро после долгой зимы. Мы говорили, потом вышли во дворик, потом я вспомнил, что в машине лежит пачка «БТ», полез за ней, но тут пошел дождь, и мы стали курить в салоне, глядя как стекают струи по лобовому стеклу. Я опустил боковое стекло, а когда стало свежо, включил двигатель, обогреватель, выжал сцепление, и машина покатила вдоль тротуара, шелестя покрышками по свежим лужам.