Маргинал - Александр Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я отвлекся; хотел лишь сказать, что всегда запоминал самый первый «взгляд», это мгновенное «да? нет?» проскакивающее как разряд между никелированными шарами лейденских банок на школьном уроке физики и так неповторимо изменяющее «мгновенную конфигурацию тонкого эфира», что все дальнейшее, последущее делается так же неизбежно и непоправимо как сход лавины после того как тронулся первый камешек. И все сразу становится так легко, и все же чуточку страшно; так чувствуешь себя перед тем как первый раз броситься в озеро после долгой зимы. Мы говорили, потом вышли во дворик, потом я вспомнил, что в машине лежит пачка «БТ», полез за ней, но тут пошел дождь, и мы стали курить в салоне, глядя как стекают струи по лобовому стеклу. Я опустил боковое стекло, а когда стало свежо, включил двигатель, обогреватель, выжал сцепление, и машина покатила вдоль тротуара, шелестя покрышками по свежим лужам.
Дальнейшие события того вечера можно представить как в виде сентиментального киноромана с «двумя тонко чувствующими, но не шибко преуспевшими в жизни героями» – гримерша не прима; я тоже был в каком-то внутреннем разладе, – так и в виде фотосерии из порнографического журнала «Плейбой»: оба варианта были схожи лишь в том, что одинаково вгоняли в видеосхему поток живой жизни. Мы тихо, дворами и переулками, доехали до высокого темного дома с прорезанной узкими окнами башенкой над углом, с переломленной, частично покрытой черепицей, крышей, с цоколем из грубо обработанного гранита, поднялись то ли на четвертый, то ли на пятый этаж, вошли в длинный сумрачный коридор, обвешанный каким-то смутно различимыми предметами коммунального быта, точнее: бытия, – Винера прошла вперед, а я снял ботинки, и в носках, скользя по натертому паркету, добрался до полуоткрытой двери в большую, разделенную платяным шкафом, комнату.
Одним торцом шкаф упирался в узкий простенок, и в мутном, падающем из обоих окон, свете я увидел, что комната разделена на что-то вроде «рабочего кабинета», точнее, студии со швейной машинкой и мольбертом, и на «детскую» с деревянной кроваткой, шкафчиком для белья, журнальным столиком для игр и двумя гимнастическими кольцами, свисающими с ввинченных в потолок крючьев. Кроватка была завалена скомканным постельным бельем, на ковре перед ней блестела двумя нитками восьмерка игрушечной железной дороги, и когда Винера, проходя к окну, чтобы прикрыть форточку, случайно зацепила босой ногой тумблер, на игрушечном семафоре вспыхнула крошечная лампочка, что-то тихонько зажужжало, цокнуло, и из туннеля, построенного из деревянных кубиков и арок, показался и побежал по путям черный паровозик с трубой в виде узкой вороночки и двумя пасажирскими вагончиками. Это была еще одна «мгновенная конфигурация», визуальный ребус, который, разумеется, не имел никакого «второго плана», скрытого смысла, но, трактованный в стиле «игры в бисер», мог представлять собой некий пространственный коллаж на тему русской классики, конкретно, толстовской «Анны Карениной», где в том или ином виде были представлены почти все компоненты основного сюжета: была героиня, по другую сторону шкафа на широкой тахте спал ее сын, по ковру со среднерусским пейзажем бежал паровозик, я же объединял в одном лице как госчиновника, так и типичного соблазнителя с коробкой конфет и шампанским, купленным в ночном гостиничном баре.
При этом я все еще шептал, что поднялся только на минутку, максимум на четверть часа, выпить шампанского и ехать домой, и она в ответ шептала: да-да, конечно, – сдвигая в углы рабочего стола эскизы грима, выполненные цветными мелками, и теребя за плечико уснувшего в ее постели ребенка. Мальчик не просыпался, куксился, мог вот-вот начать хныкать, я на руках перенес его в деревянную кроватку, а когда вернулся, Винера стояла спиной и, судя по движениям локтей, застегивала пуговицы на легком шелковом халатике. Это выглядело совершенно обычно, и в то же время так интимно, что у меня к горлу мгновенно подкатил комок, а в низу живота налилась и запульсировала темная, подвижная как ртуть, тяжесть. Впрочем, это можно было трактовать и как намек совершенно противоположный: я устала, а вам Толя, пора домой. Но я знал, что это не так; знал, что останусь, что потом мне придется что-то плести жене, Метельникову – он видел, как мы уходили, и я видел, что он это видит, – и я даже знал, как обеспечить себе стопроцентное алиби: знакомое милицейское начальство могло выдать мне любую справку, от присутствия в качестве понятого, до задержания на дороге за вождение в пьяном виде с последующей ночевкой в вытрезвителе.
Я выбрал второй вариант, при том, что Настя, зная мои связи в этих кругах – баня, пиво, охота, – могла сильно усомниться в его правдоподобии. Но все это было уже потом, наутро, а тогда я сидел на скрипучем стуле с круглым сиденьем и выгнутыми из толстых ивовых веток ножками, упирался в твердую спинку крестовиной подтяжек, галстук мой был распущен, верхняя пуговица рубашки расстегнута, в правой руке я держал бокал шампанского, а левой поглаживал ладонь Винеры, удерживавшей в пальцах тлеющую сигарету. Я полностью растворился в этом мгновении, и в то же время очень четко представлял эту сцену со стороны: два силуэта в свете свисающей над столом лампы: алого китайского шестигранника, расписанного иероглифами и похожего на коробчатый бумажный змей. По столу были разбросаны мелки, карандаши, на стене висела гитара с бантом вокруг грифа. «Гейша, – подумал я, – такой, наверное, должна быть гейша: рисовать, писать стихи, играть на музыкальном инструменте». Я даже хотел спросить, не пишет ли она стихов, но удержался. Слова были уже не нужны; они уже сделали свое дело.
Я, правда, еще сказал, что будет лучше, если я уже не сяду за руль, а лягу здесь, на полу, рядом с тахтой. Зачем на полу? сказала она, ложитесь со мной. Я взглянул на настенные часы над ее головой: большие, в деревянном, похожем на скворечник, футляре, с тусклым медным маятником, бесшумно, как золотая рыба, плававшем за овальным стеклышком. Стрелка остановилась на половине второго, часы ударили: бом-м!.. – Винера встала, вышла в коридор, а я разделся и лег в еще не остывшую после ребенка постель. Слушал шаги, плеск воды; звуки то затихали, то возникали вновь, затем шаги стали быстро приближаться, дверь открылась, китайский фонарь погас, щелкнул шпингалет, и в темноте как летучая мышь мелькнула тень брошенного на спинку стула халата. Утром, еще в сумерках, я увидел перед постелью мальчика в ночной рубашке. Он стоял босыми ногами на полу и держал в руках свои тапочки. Что с тобой, Паша? спросила Винера, приподнявшись на локте и прикрывая грудь углом одеяла. Пусть дядины тапочки стоят у моей кровати, а мои тапочки стоят рядом с твоими, сказал мальчик. Ребенок мыслил категориями симпатической магии: вслед за перемещением предмета должно было последовать перемещение его владельца.
Тапочки и в самом деле были мои: культурные традиции семьи предписывали всегда иметь при себе собственную домашнюю обувь. А раз так, то и магическое действо над тапочками могло заключать в себе добавочную, контагиозную, силу. Впрочем, Паша, по-видимому, не первый раз упражнялся в этом интуитивном шаманстве; он ушел к себе, задремал, а часа через полтора, когда за окнами было уже светло, и Винера встала и вышла, чтобы умыться и поставить чайник, мальчик опять подошел к тахте и, глядя на меня, отчетливо произнес: я знаю, что мужчины с мамой делают. Впрочем, я с самого начала не особенно обольщался насчет винериного целомудрия; она еще ночью, после первого, быстрого и бурного, оргазма, томно прошетала мне в ухо: три недели без мужчины, думала, с ума сойду.
Так началась наша связь, беспорядочная как во времени, так и в пространстве. Я уезжал, возвращался, театр мотался по области, по стране, я подгонял свои командировки к гастрольному графику, по несколько раз смотрел одни и те же спектакли, мы ужинали в пригостиничных или привокзальных ресторанчиках с теплым кислым шампанским и ядовитым как купорос коньяком, ночевали в номенклатурном номере – у меня всегда была бронь, – а под утро она по лестницам и сумрачным коридорам пробиралась к себе мимо дремлющих в креслах консьержек. В театре все было известно; слух дошел и до бывшего мужа, вполне заурядного алкоголика, подрабатывавшего в массовках и лишь иногда, по старому знакомству, получавшему несколько слов или реплику в «эпизоде». Начался мелкий телефонный шантаж; подонок как-то вызнал, что я вступаю в партию, идет кандидатский стаж, и скандал с разводом может изрядно пошатнуть не только мою дальнейшую карьеру, но и нынешнее положение. Иногда, пьяный, он даже напевал в трубку строчки из каких-нибудь оперетток, типа: н-да, госпон-да, н-га ссе эст манэра – гнуся, картавя, грассируя – был-таки «у мерзавца талантик», – и наутро по почте я отправлял ему двадцать пять рублей. Лично мы не встречались: он боялся, я – брезговал. Иногда мне случалось видеть его лицо на экране, пару раз крупно, но чаще мельком, на втором-третьем плане где-нибудь в канифольно-ресторанном чаду: смазливый, глаза светлые, наглые, улыбка кота, безмолвно намекающая на «нечто эдакое»; он был, по моей классификации: «энтомолог», специалист по легким как укол, связям, с соответствующей инъекцией, в результате одной из которых в винериной матке и завязался крошечный узелок, разросшийся в младенца.