Крестьянский сын Михайло Ломоносов - Андреев-Кривич Сергей Алексеевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава девятнадцатая
ЧТО ВЫЛО УКАЗАНО В ПАСПОРТЕ
У входа в холмогорскую канцелярию мялась толпа мужиков. Они кого-то поталкивали в спину и потихоньку подсовывали к двери:
— Ступай, ступай, ну-ко!
Но мужик упирался и не хотел идти в дверь.
— Привёл, так первый и иди. Говорить смел. Дело теперь покажи.
Вдруг мужик обернулся лицом к толпе, сделал бешеные глаза, замахал длинными руками как жердями и закричал высоким отчаянным голосом:
— А? Что я вам, козёл, что ли, — вперёд идти!
Дверь открылась изнутри, и, подтолкнутый своими, мужик влетел вдруг в канцелярию. За ним сразу по нескольку, сталкиваясь в проходе, просунулись вперёд и остальные. Войдя, мужики сгрудились, и из толпы пошёл какой-то тихий гул, вроде как в улье гудело. Михайло вошёл, сел на скамейку. За толпой его не было видно.
— А, ваганы-шенкурцы жалуют! С каким делом? — спросил сидевший за столом Иван Васильевич Милюков.
Шенкурских мужиков с реки Ваги отличают с первого взгляда. Самый простой народ, по простоте всякий норовит их обидеть. Поэтому ваганы всегда и держатся «араушкой» — скопом.
— Ну, с какой нуждой-то? — спросил опять Милюков.
Ваганы переглядывались, моргали глазами и охали.
— Ну? — крикнул наконец Милюков.
Тогда тот ваган, которого толкали в спину, снял шапку, выставил вперёд правую ногу, подтянул к ней левую, будто неживую, и, поклонившись, сказал Милюкову тонким голосом:
— На обидчика, значит, челом бьём! — И вдруг, повернувшись, рявкнул каким-то нутряным басом на араушку: — Ну, вы!
Араушка сняла шапки, поклонилась и загудела:
— Рассуди!
— Будь милостивец!
— На тебя как на каменну стену!
Милюков важно погладил себе усы:
— Ну, ну! Говорите! Где, как не у нас, защита.
Простаков-ваганов ловко обошёл продувной архангелогородец. По весне они порядились к нему в покрутчики.[60] Лето и осень ходили на его каюках.[61] Подошла осень — расчёту получили вполовину. Остальное хозяин обещал выдать на зимнего Николу, на Холмогорской ярмарке. Вот ваганы и явились к хозяину за своим. А купец-то возьми и откажись. Ещё крик поднял: что, мол, за люди, не знаю, не ведаю, видом не видывал и слыхом не слыхал.
— Бумага есть ли у вас? — хмурясь, промолвил Милюков.
По араушке прошёл шёпот:
— Слышь ты, бумагу спрашиват.
— От и думай.
— Эх, сказал — лучше не пытать. Ещё беда стрясётся.
Один из ваганов, посмелее, спросил:
— Это про каку ж бумагу спрашивать изволите?
— Ну, когда с купцом рядились, бумагу-то писали?
Араушка обрадованно зашумела. Вперёд выступил оратор:
— Бумагу-то? Нет, нет, родимой! Негу. Не писали бумаги. Для ча нам бумага-то? Как заручались хозяином, да по ложке деревянной каждому от него дадено было, так и пошли. Запивной[62] рубль выдаден — и в путь. На словах, на словах всегда в покрутчики идём.
— Эх, сказано — ваганы! Ищи теперь ветра в поле.
— Бумагу-то, зачем бумагу? Всяка бумага супротив нас становится. По бумаге и подать идёт, по ней и в войско идти. Знаем. Мы по-хорошему. Без бумаги. А злой человек не то что с бумагой, а и без бумаги изобидит.
— В бумагу-то всякое поставить можно, во!
— Значит, как по ложке деревянной каждому дадено было…
— Теперь вам с вашими деревянными ложками и оставаться.
Ваганы разом высоко подняли пятерни и мерно опустили их в густые загривки. Крепко подрав затылки, они вдруг повернулись друг к другу и зашептались. Слышно было, как коновод шипел на остальных: «Говорил, с этого и начинать». Он достал из кармана тряпицу, в которой были увязаны деньги. Потом вышел из толпы и поклонился Милюкову:
— К вашей милости. От обчества, значит.
Милюков метнул быстрый взгляд на зажатую в руке у мужика тряпицу.
— А… — Затем он обратился к мужику: — Вот что, пойдём-ка в другую комнату. Про одно дело ещё спросить надо.
Они вошли туда и через минуту вышли обратно.
— Знаю вашего хозяина, не впервой на таком деле мне попадается. Хитер больно. Сегодня же управлюсь с ним.
— Будь милостивец!
— На тебя как на каменну стену!
И араушка, спотыкаясь, кланяясь, потянулась к выходу.
Когда все вышли, Милюков увидел Михайлу.
— Ага, — сказал он сумрачно, — ты, значит, тут был.
— Тут.
— С делом пришёл или так просто с проведаньем?
— С делом. Ловко вы это с ваганами управились. В самом деле, что ли, в их сторону дело решите?
— Как по закону выйдет, так и решится.
— Купец больше заплатит?
— А ты говори прямо своё дело.
— А ежели, Иван Васильевич, повыше про такие ваши дела узнают?
— Да не так уж и удивятся.
— Может, и верно. Пойду-ка я восвояси.
Милюков удерживал Михайлу:
— Ты постой, постой-ка. Ловок. Скажи свое дело. Посмотрим, не много ли запрашиваешь.
«В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою не намахаться руками, а верх взять», — вспомнились Михаиле слова Сабельникова. Припомнился ему и ответ Шубного: «Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми».
— Когда шёл сюда, Иван Васильевич, не знал, как к делу приступиться. Ну, ежели какую тайну хотите сохранить…
— Не велика тайна-то.
— Сам знаю. Да и дело моё невелико тоже.
— Ну, рассказывай.
Когда Михайло был уже далеко от воеводской канцелярии, он вынул паспорт, чтобы ещё раз посмотреть на него. Паспорт был выдан «города Холмогор церкви Введения пресвятыя богородицы попа Василия Дорофеева сыну Михайле».
Глава двадцатая
ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ
Густая и медленная лавина снега падала на Куростров, когда в вечерней тишине возвращался Михайло домой.
Глухо стучат копыта о мягкую снежную дорогу. Лёгкой рысцой бежит хорошо знающая дорогу баневская крепкая лошадка. Устроившись в углу саней, Михайло плотно укутался в тулуп. Ночью всё решится. Когда все уснут, погаснут огни в окнах, он выйдет из дому, в последний раз пройдёт по деревенской улице, спустится к реке и пойдёт к дороге, которая через Вологду легла на Москву.
Михайло потрогал спрятанные под полушубком паспорт и письмо. Из воеводской канцелярии он заехал к Каргопольскому попрощаться и взять обещанное письмо к Постникову в Москву.
По склону Палишинской горы Михайло доехал до Ильинской деревни, дома которой сгрудились около Екатерининской церкви. По косогору лошадь дошла к сельскому кладбищу.
Неогороженное кладбище стояло занесённое снегом. Голые кусты ивняка разбросались меж могил.
Привязав лошадь у въезда на кладбище, Михайло по высокому рыхлому снегу прошёл между крестами к тому месту, где залег пустырёк у могилы матери.
В еловых ветвях перекликнулась почуявшая человека галочья стая. Несколько потревоженных птиц снялись с мест и в темноте, сбивая с ветвей снег, перелетели подальше.
Вот большой деревянный крест…
Михайло сел у могилы. Вспомнилось ему детство, мать, а потом похороны. Грубее и проще стал вокруг него мир после смерти матери. Часто обращался он мыслью к тому, что говорила когда-то мать, передавая сыну накопленную день за днём трудную жизненную науку и правду.
…Чуть поскрипывают полозья саней. Недалеко уже баневский дом.
«…А от отца иначе, — думалось Михаиле. — Жила бы мать, по-другому случилось. Мать легче угадала бы. А отец в сердце не почуял моей правоты и правды. И не потому, что сердце в нём недоброе, нет. Просто своё глаза ему застит. Не понимает отец того, что не на своём деле, на его дороге, не в силе окажусь. Отец-то крепок в своём стремлении; какой хотел, такой жизнь ему и вышла. А вот свою кровь-то и не признал».
— Когда же в путь? — спросил Михайлу Банев, отдавая ему паспорт.
— Этой ночью. Как все дома и на деревне уснут. До утра далеко уж успею уйти.