Крестьянский сын Михайло Ломоносов - Андреев-Кривич Сергей Алексеевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так. Правильно. Нечего медлить. Каргопольскому паспорт показывал?
— Да.
— Что он сказал?
— Сказал, что хороший сын у холмогорского попа Василия Дорофеева…
— Будто неплох, совсем неплох. И Постникову, стало быть, Каргопольский о крестьянстве уж не писал?
— Больше уж не к чему.
— Дело.
Когда хлопнула за Михайлой дверь, Банев долго ходил по скрипевшим половицам, смотрел в окошко, садился к столу, опять вставал. На душе у него было тревожно.
Михайло вырос у него на глазах. Мальчик, совсем ещё ребенок, он бывал первым среди деревенских ребятишек. Кто мог ловчее взлезть на высокую ель? Смелее сесть на невыезженную лошадь? Ночью пойти через поле, когда встают с лёжек волчьи стаи? А позже, когда стал учиться, кто был понятливее его, смышлёнее? Кто лучше мог постоять за себя? Кто выдался всем: и умом и смелостью?
И давно уж Баневу казалось: невровень с ним, с Михайлой Ломоносовым, здешняя жизнь. Что ж, пусть идёт, счастья-доли ищет. Мир велик.
Банев открыл книгу, засветил свечу, стал читать. Но чтение не шло. «Ненастоящая для Михайлы эта жизнь, ненастоящая… — думал Банев. — Да. А что такое настоящая жизнь? Жизнь бывает счастливая и несчастливая. И в этом многие разбираются. А что такое настоящая жизнь — это, видно, узнать не так уж легко. Пусть по большой мере Михайло это и изведает».
Банев так задумался, что не услышал, как скрипнула отворённая дверь. Холодный воздух пахнул из сеней, пламя свечи дрогнуло. Банев поднял глаза. На пороге стоял Василий Дорофеевич Ломоносов.
Глава двадцать первая
ВСЁ РЕШИЛОСЬ
Не раздеваясь, а только сняв шапку, Василий Ломоносов сел на скамью подле двери.
— Как ты здесь? Будто уехал?
— Уехал. Да вот опять завернул. Поначалу, перед Архангельском, нужда мне была заехать в Усть-Пинегу. В обратную сторону, то есть. А потом, едучи через Холмогоры, решил домой всё же завернуть. Тебя повидать. Потолковать.
«Знает ли уже обо всём Василий? Пока глазом не сморгнёт… Поглядим…» И Банев выговорил спокойно:
— Что ж, потолкуем.
Василий Дорофеевич расстегнул тугие крючки овчинной шубы.
— Жена-то тебе передала?
— Как не передать.
— Точно ли передала? Понял, о чём я просил?
— Понял.
— Ну, тогда всё хорошо. А то поспешил я утром, тебя не дождался. А потом и тревога взяла: вдруг да неточно тебе скажут? Вот и решил я вернуться. Самому сказать. Да и метель подходит. Заночую дома, а завтра, как рассвенёт, в путь.
Ничего ещё не знает…
Василий Дорофеевич поднялся.
— Погоди, Василий… Охолодал, чайку попей.
— Ну и то. Попить чайку. Морозище-то! Ух!
Василий Дорофеевич снял шубу и сел к столу.
Пока жена готовила чай, Банев, достав бумагу и взяв перо, что-то стал писать.
— Что это ты пишешь? — спросил Василий Ломоносов.
— Да тут дело важное. Вот и пишу.
Василий Дорофеевич поглядел на написанное. Вздохнув, он сказал:
— Не понимаю. Полезное дело грамота.
— И впрямь. Полезное.
Кончив писать, Банев вышел в другую комнату, разбудил уже спавшего сынишку и тихо сказал ему, чтобы бежал со всех ног в дом Ломоносовых и передал бы Михайле записку. Да чтобы никто не видел…
Получив записку, Михайло схватил мешок, уложил в него книги, на ходу уже надел шубу, нахлобучил шапку и вышел из дому.
Начиналась сильная метель, и из темноты накатывали холодные клубы снега.
К дому Фомы Афанасьевича Шубного, стоявшему на отшибе, далеко от ломоносовского, Михайло прошёл околицей по еле протоптанным кое-где тропкам, местами по глубокому снегу.
— Дядя Фома! Ухожу! — Михайло снял шапку. От быстрой ходьбы на лбу у него выступила испарина. Скинув полушубок, он рукавом рубахи утёр пот. — Ухожу, дядя Фома!
— Ну, в путь.
— Дядя Фома, вот что тебе сказать надо. Через неделю пойдёт на Москву рыбный обоз, в котором будет и Христофоров Михаил Александрович, что до Москвы меня довезти обещал. Так передай ему, что в Антониево-Сийском монастыре[63] дожидаться буду… Фу! Немного вздохнуть! — И Михайло снова вытер пот.
— Всё передам. Что ты так разгорячился?
— Отец нежданно вернулся.
— Что?
— Вернулся. Банев его у себя задержал. А тем временем я из дому ушёл.
— Вон как, вон как.
— С отцом-то никак встречаться не следовало.
— Ещё бы!
— Ну, теперь-то уж всё. Из дому ушёл. Малость вздохну у тебя, дядя Фома, а потом в путь.
— Ох, беглец, беглец! Считаться нам всем с Василием Дорофеевичем. Ох, считаться! Пашпорт-то выправил?
— Да.
— Покажь.
Михайло вынул из-за пазухи тщательно увёрнутый в тряпицу паспорт. Подойдя к огню, Шубный прочитал, что в нём написано. Он усмехнулся:
— Кто того добился?
— Случаем вышло.
И он рассказал, как всё произошло.
Шубный отошёл от огня и передал паспорт Михайле.
— Стало быть, в путь. Денег-то, когда тебе собирали, сколько набежало?
— Пять рублей и ещё немного.
— А кроме того, у тебя что есть?
— Самая малость.
— Небогато идёшь. В дороге чем пособи, деньги береги, в Москве ох как нужны будут! Пять рублей… Так… — Фома Шубный открыл запертый на замок сундучок, порылся в нём. — Вот к твоему богатству ещё три рубля. — И он передал Михайле деньги. — В этом ли, как на Москву придёшь, учёным людям показываться будешь? — кивнул Шубный на Михайлину холщовую рубаху.
— Больше ничего и не взял. Торопился.
Шубный снял с гвоздя китаечное полукафтанье:[64]
— На-ка.
— Спасибо! — Михайло стал укладывать полукафтанье в мешок.
— Малость узковато будет. Ишь, каков ты!
Михайло уложил полукафтанье, затянул мешок и привязал к нему оплечья из верёвки.
— Много от тебя, дядя Фома, добра видел. Не забуду, дядя Фома.
— И не забывай. Не след доброе забывать. Доброта — она вроде в тепле землю держит. А без тепла от земли и жизни не будет, ничего из неё не поднимется. Вот это и помни. Мир — он большой. И много в нём всякого — и доброго и злого. Ты ещё не сказал, кто в волости поручился.
— Банев.
— На себя принял. Как с отцом-то поладит?
— Единственно он в таком деле с отцом добром и уговорится.
— Стало быть, сейчас. Ну, Михайло…
Шубный обнял Михайлу, и они трижды поцеловались. Вдруг Шубный прислушался и насторожился:
— Слышишь?
— Слышу.
Свистела вьюга. Шубный прислушался опять.
— Крутой полуношник пал. По такому времени в поле не ходят. Может, только-то по весне и найдёшь того, кто в поле один сейчас случится.
— Да. В прошлом годе застыл так-то один наш куростровец.
— Стало быть, вот что: оставайся пока у меня. Схороню так, что никто и не найдёт. Как кончится буран, пойдёшь. Случается, такой быстро к концу приходит. К утру тихо станет. Может, и раньше. Оставайся.
— Зачем же, дядя Фома?
— Михайло, поостерегись. — Шубный кивнул в сторону окна.
— Милостив бог. Да и путь так-то уж знаю. И примета хорошая есть — всё двинского берега держаться.
Шубный молча смотрел, как Михайло плотно запахнул шубу, крепко повязал кушак и надел шапку.
— Всем, от кого добро видел, дядя Фома, поклонись.
— Поклонюсь. Без родительского благословения, Михайло.
— У матери был.
— Ну, мать на хорошее дето благословила бы.
Михайло направился к двери, вскинул на плечи дорожную суму. Шубный взял со стола свечу, вставил её в фонарь и пошёл за Михайлой в сени.
Михайло открыл дверь и шагнул через порог. Ветер ударил с размаху дверь о стену, задул фонарь. Михайло наклонился против валившего с ног ветра, стал боком, прижал правой рукой к лицу поднятый воротник, круто ступил, забирая правой ногой, раз-два, и пошёл, упрямо наклонившись, вперёд, шагая в темноте через метель.