Патриотизм снизу. «Как такое возможно, чтобы люди жили так бедно в богатой стране?» - Карин Клеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, в группу «мы» оказываются включены не только те, с кем я тесно связан или взаимодействую в повседневной жизни, но также и те, с кем я ощущаю чувство общности в том, что «нас» эксплуатируют и унижают «они». «Они» – те, кто образует собой второй полюс противостояния, поражают воображение вопиющей несправедливостью, проявляющейся в их поведении. «Они» – эксплуататоры (обогащающиеся за счет других) и творящие произвол высокомерные начальники, укрепляют чувство общности, связывающее «нас». «Они» – «наши» главные оппоненты. Правительство или руководство страны выступают в качестве оппонентов, только если они воспринимаются как «их» союзники. И солидаризоваться против «них» с бедными, как мы уже видели, могут и люди, сами не подвергавшиеся эксплуатации или относительно обеспеченные.
В картине мира довольно большого числа респондентов (большинство в Астрахани и на Алтае; более четверти в других городах) преобладает образ нации, расколотой социальным неравенством. Такая картина мира и есть то, что мы называем социально-критическим патриотизмом. Патриоты такого рода представляют себя частью широкой (масштаба нации) группы «нас», готовых сплотиться и солидаризироваться с социально ущемленными против тех, кто их ущемляет. Они отстаивают, хотя бы и только словесно, представление о лучшем обществе или нации, характеризующемся более равномерным распределением ресурсов. Согласно результатам анализа таблицы кодирования интервью в Санкт-Петербурге, социально-критические патриоты более склонны к негосударственному патриотизму, чем в среднем по выборке. Среди них больше представлены рабочие или бывшие рабочие и нынешние пенсионеры. Довольно велика доля студентов и школьников, многие из которых были проинтервьюированы на антикоррупционных митингах, организованных Навальным в 2017 году. Наконец, для тех, кто настроен на социальную критику, велика ценность физического или производительного труда («работать руками» или «работать в производстве»). Это, вероятно, можно интерпретировать как признак того, что эти люди ценят материальный мир, вообще связь с материей.
Нельзя сказать, что социально-критический патриотизм – сознательная политическая позиция. Речь идет скорее о «кухонной политике» или политике полупубличной. Здесь вообще нельзя говорить об активных действиях – коллективных, социальных или тем более политических. Социально-критический патриотизм, однако, очевидно, расходится с мейнстримом как кремлевского, так и антикремлевского проекта нации. В публичном пространстве нынешней России тема социального неравенства практически отсутствует. Это означает, что протополитическое сознание, которое развивается сейчас снизу, принимая форму в том числе и патриотического подъема, имеет черты, несхожие с теми, что пропагандируются элитами. Социально-критический патриотизм мог бы стать основой для возобновления левого движения, однако пока этого не происходит, в том числе потому, что не существует такой политической силы, которая могла бы собрать и артикулировать фрагменты левой идеологии, то там, то здесь обнаруживающиеся в обыденном сознании. Зато в мировоззрении большой части наших респондентов, особенно из широко определяемой категории «трудящихся», мы заметили стихийный, обывательский, эмоциональный, несознательный (и отсюда не идеологический) марксизм[50].
К истокам социально-критического чувства
Разумеется, стихийный обывательский марксизм в виде социально-критического мышления появился не вчера и не только благодаря патриотическому подъему. Корни этого образа мыслей (или мироощущения) уходят в коммунистическую/советскую идеологию, которая была сильно дискредитирована в девяностые годы, но сохранилась, видимо, где-то «в подсознании». Сегодня она для многих приобретает новую актуальность, вновь кажется адекватной рамкой восприятия, подходящим способом осмысления мира и своего места в нем. Небольшой исторический экскурс поможет понять, что способствовало приходу к нынешнему положению дел.
Российская постсоветская демократия образца 1990-х принесла с собой глубокие потрясения, охватившие широкие социальные слои. В экономике эти потрясения выражались в резком падении доходов, в невыплатах зарплаты, в закрытии предприятий или в продаже их за гроши, наконец, в отказе государства от регулирования экономики, приведшем к краху социальной сферы. Радикальные изменения коснулись и социальной структуры: произошло символическое уничтожение рабочего класса, восторжествовал примитивный социал-дарвинизм, поделивший общество на победителей (сумевших удачно адаптироваться к рынку) и проигравших (пассивно ожидавших помощи от государства); коллективная солидарность была вытеснена индивидуальным стремлением к наживе или борьбой за выживание[51]. Говоря о политическом поле, девяностые принесли демонизацию коммунизма и социализма, сопровождавшуюся превращением неолиберализма в господствующий дискурс. Наконец, распад СССР и сопутствовавшие ему геополитические изменения окончательно разрушили привычные устои жизни бывшего советского человека, пошатнули самые базовые его представления об окружающем мире.
Обошедшийся почти без терапии шок масштабной потери прежних социальных гарантий и разрушения системы жизненных координат вообще легко объясняет деполитизацию и относительную пассивность. Используя терминологию Пьера Бурдье[52], можно говорить о том, что трещина прошла по самому габитусу человека. Расстроился процесс спонтанного и неосознанного встраивания людей в окружающий их мир. В терминах Ирвинга Гофмана[53] произошедшее можно описать как утрату гражданами бывшего Советского Союза «чувства своего места», то есть присущего человеку само собой разумеющегося ощущения, что он на своем месте там, где, как ему кажется, он находится, ощущения, что человек знает, каково его место и каковы места других. Именно это чувство и дает каждому из нас возможность взаимодействовать с окружающими. Габитус, будучи бессознательной структурой, образуемой инкорпорированными диспозициями, разумеется, закрепощает. Однако и слом габитуса может пошатнуть основы личности, вырывая человека из социальной среды, дезориентируя его так, что он потерял практическое представление о том, что и как можно делать, как можно действовать и мыслить. Именно здесь обнаруживаются базовые причины распространения насилия, повышения алкоголизации и роста смертности в девяностые годы. Здесь же причина глубокой травматизации постсоветского общества.
В отличие от эпохи потрясений, пережитой два-три десятилетия назад, нынешняя ситуация в России выглядит (или по крайней мере выглядела до кризиса, вызванного присоединением Крыма) стабильной: зарплаты выплачивались и обеспечивали людям минимальный уровень жизни. Государственные институты до сих пор более или менее справляются со своими функциями, снова звучат публично лестные слова о «простом труженике», а Родиной (с большой буквы) снова можно гордиться. Важна не столько реальная стабильность, сколько ее ощущение. Желание стабильности – одно из главных стремлений большинства респондентов, которые если и хотят перемен, то настроены категорически против потрясений, а тем более революций. С социологической точки зрения это можно понять. Большинство людей в любом современном обществе нуждаются в стабильных ориентирах и узнаваемых метках для того, чтобы двигаться, действовать и взаимодействовать; здесь важен определенный уровень жизненного комфорта и уверенность в том, что существуют некие правила. Только высокоресурсные группы, обладающие значительным материальным и социальным капиталом, умеют быстро ориентироваться в неопределенной, нестабильной ситуации. Именно люди, принадлежащие к этим группам, обычно и выигрывают от мобильности, от возможности проявления крайнего индивидуализма, от отсутствия жестких социальных обязательств. Социологи, изучающие