Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять засмеялся.
— «Да что тебе тут до зарезу надо?» — спрашиваю. Тот как взовьется. Глаза бандитские, жалобные, в горле аж клокочет: «Отвори, шайтан. Марушка карапчил». А это у него, значит, денег не было, так он себе девку, жену, взял да украл. Ладно. Пустил я его. Он благодарил. И девка кланяется. А оружие я у него все-таки забрал. Знаю, чем это кончается. Дал ему с девкой пустую халупу. Думаю: «Попробуйте найти. А если и найдете — поздно будет». Сам пошел чай пить. И двух чашек не выпил — зовет солдат: «Идите на стены, ваше благородие». Иду. Вижу, перед вратами человек пятьдесят на конях. Все с ружьями. Ну, думаю, купил себе заботы из-за чужой свадьбы... Это ж если они сейчас других поднимут! Гореть мне тогда ясным пламенем. Впереди всадников чеченец. Нос будто у ястреба, борода рыжая, как, ты скажи, он ее нарочно покрасил. Глаза бандитские. И папаха белым окружена... Хаджа! «Иван, отворяй, вор у тебя. Карапчил мою дочь. Мы его сейчас резать будем». А я ему: «Ты в своем доме дашь кого-то резать? Вот. А тут — мой дом». — «Я в своем доме воров не принимаю». — «Так что, — говорю, — ни один из твоих гостей за барантой за Терек не ходил?» Несколько человек засмеялись. Потом рыжий говорит: «Пусти меня одного». «Ну, один, — подумал я, — ничего не сделает. Да и поздно». «Иди, — говорю. — Только остальные пускай отъедут, а ты оружие положи». Рыжий говорит. «Кинжал один оставь, Иван».
Не стал я рыжего оскорблять. Пустил. Идет тот, только по сторонам бросает взгляды. И как его кто ведет прямо к той мазанке. Ну, думаю, начнется сейчас. И солдаты смотрят. Зрелище. Да только он этого зрелища им не сделал. Тоже и у него честь.
Глаза Яроцкого смеялись.
— Взял кинжал да как бросит в дверь, зубы оскалив, — тот даже дюйма на четыре вонзился. Только и сказал: «Гых-х...» Понял, что поздно, но злость сорвал. Да еще словно сказал этим ударом: «Взял ты мою дочь, то на и кинжал, подавись...» А через несколько дней помирились. Такая гулянка перед крепостью была — загляденье! И меня угощали, как посаженного отца.
Помолчал.
— Это приятно вспомнить. А остальное — вранье. Народ главное, хороший. Нельзя мне было того джигита не пустить. Ну что, ну зарезали бы. Мало зарезали людей? Мало их и так резали, чтобы еще за любовь... Знаешь, как по-ихнему «любимая» будет? Хьеме... Слышишь? Как подышал... О!..
Дядька шел спать. А Алесь лежал без света и смотрел, как в коридоре вскидывается в печке огонь.
Домик в саду. Простые люди. Простые слова и воспоминания. Простые песнопения женщин в людской:
Чесал он сошки
Из моих белых плеч.
Вил он веревки
Из моих русых кос,
Пускал ручейки он
Из моих горьких слез.
И он еще больше понимал после этих дней: все в простоте, все в близости к этим. Им трудно, надо быть с ними.
Печка. Дрова. Отблески огня.
И вообще, кому было хорошо жить на этой земле? Все, казалось, есть, а болит душа.
Лица плыли перед ним... Пан Юрий... Мать... Раубич...
Почему такие несчастные люди?!
...Дядька... Лермонтов... Черкесы... Шевченко... Кастусь... Малаховский... Виктор... Черный Война...
Почему такая несчастная земля?! И вокруг несчастная, и особенно здесь несчастная.
Скакал в темноте огонь.
И, глядя на него, Алесь думал:
«Бунт идет... Идет восстание... Идет революция, взрыв неистового гнева и ярости. Неумолимый пожар от Гродно до Днепра. Его не может не быть, такое сделали с людьми... Идет свобода для моего народа и всех народов... Все сеет семена этой революции: от большой нашей общей обиды до самой маленькой, до того, что ребенку сказали: "Хам. Букваря захотел, дзекало. Знай свою брюкву!”»
Огонь пылал в темноте.
Она идет. Только слепые не видят, только глухие не слышат. «Лицемеры! Облик неба распознать умеете, а знамений времени не можете?» Она неминуемо будет в том поганом, скверном мире, который вы построили. Мире подлейшей лжи, бича, тюрем, угнетения малых народов, запрета языка, зажимания рта... Но главное — в мире лжи.
Ибо вы не просто убиваете людей и народы — вы лжете, что вы их благодетели, и заставляете того, кого убиваете, чтобы он кричал: «Спасибо!»
Ничего... Ничего... Ничего... Приближается час!
Приближается час. Капает вода из рукомойника.
Каждая капля — это на каплю ближе к вашей гибели, как бы вы ни визжали и как бы вы ни держались за жизнь.
Как бы вы ни лгали, каких бы палачей и врунов ни покупали и ни ставили на свою защиту.
Капли падают в темноте, и точат, и приближают...
Кап...
Кап...
Кап-п...
X
Тайна Павлюка Когута все-таки выплыла наружу. Да еще и совсем по-глупому. Доверилась Галинка Кохно брату-малышу, Илларию, послала к Павлюку, чтобы позвал. Малыш прибежал домой к Когутам, узнал, что Павлюк в гумне меняет с братьями нижний венец бревен, вскочил туда да ляпнул:
— Павлюцо-ок... Сестла плосила, чтобы не заделжался, как вчела.
Кондрат с Андреем так и сели на бревно.
Еще через мгновение Илларий уже убегал, понимая, что сделал что-то не так, а Кондрат гнался за ним, чтобы расспросить подробно. Мальчуган был, однако, умнее, чем можно было полагать, шмыгнул от взрослого оболтуса в склеп, в нору под магазином, да там и остался.
Кондрат предлагал ему сдаться. Обещал различные блага сладким, даже самому противно было — такой уж Сахар Медович! — голосом. Малыш только сопел.
Когут со злости нарвал крапивы и туго запихнул лаз, а сам, потирая ладони, пошел в гумно, думая, что бы это все означало.
А когда пришел — братья дрались.
— Братьям... на пути... стал? — выдыхал Андрей.
— Не ждать же... пока вы ее... вдвоем... седую... в монастырь поведете, — сопел Павлюк.
Кондрат бросился разнимать и получил от Павлюка в ухо, а от Андрея в челюсть. Разозлился, двинул Андрею, так как тот дал первый. И еще от него получил. Вдохновленный этим, Павлюк наподдал и