Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шевельнулась.
— Надо было доказать. И за то, что я родственница Кроера. И за всех целиком людей. И за него, бедного, и за себя. Надо было доказать, что мы не убийцы, что мы от отчаяния живем жизнью других... Хоть кому-то взбунтоваться... Чтобы знали, что это нам страшное страдание, что люди думают... думают... думают... думают над этим.
Кажется, начинался бред. Глаза смотрели выше его.
— Я его страшно любила. Дай бог, чтобы тебя... так...
Дрожа, он склонился к ней. Она коснулась губами его глаз.
— Ты понесешь мои глаза дальше.
С большим, с последним усилием коснулась его руки:
— Обещай мне. Обещай, что никогда без крайней, без смертной нужды не отнимешь жизни у живого.
Он качнул головой.
И тогда она, словно исчерпав все силы, опустила плечи. Опустились и ресницы, теперь спокойные. На веках лежала голубая тень.
...Вне себя он бросился вниз.
— Люди! Лекаря! Люди! Люди!
Но еще раньше, чем прибежали люди и лекарь, у пани Антониды началась агония. Удивительная, спокойная агония, похожая на угасание лампады, у которой все выгорело дотла...
Дед, приехавший позже, неожиданно, вместе с Кирдуном, ворвался в комнату. И только вдвоем, с большим напряжением, они вырвали пистолет из его побелевшей руки.
Они сидели вдвоем в комнате деда. Он всегда останавливался в ней, когда приезжал в Загорщину. Алесь немного отошел, так и не выплакавшись; дед во всяком случае, больше не боялся за него.
Так они и сидели под одним общим горем, очень старый и молодой. А между ними стояла бутылка тминовки да запыленная, будто в фуфайке, бутылка вина.
— Знаю, и для тебя слишком. Так вот, за несколько недель. Но ты — человек. Стой. Зацепись и стой... Да и меня, старого эготиста, пожалей... Я, Алесь, действительно стар. Перед тобой будущее, свои дети. А передо мной — могила. И детей моих нет...
Одни, грустные в большом доме.
— Ты еще пустишь корни. А я как старый тополь, который выпустил ростки, а их срубили. А на новые — силы нет. Один остался, да и тот... Один ты у меня... Сохну я, как дерево, обрубленное да обгоревшее... Ты меня пожалей.
— Я не буду, дедушка... Но не прощу я себя... Как мог так углубиться в свое, не заметить!.. Каждую весну и осень, всегда это так было, что она затворялась, никто не мог видеть... Но все равно — как я мог допустить?
— Не помогло бы. — Наливал дед ему вина, а себе тминовки. — Она все равно сделала бы это... Раненая совесть, сынок...
Дед молчал. Что он мог сказать? Он тасовал мысли.
Какое-то совсем темное, словно осеннее, было небо над парком. За окном месяц яростно мчался над неподвижными громадинами облаков.
— Легче всего закончить так. Но людям надо идти. Чтобы жить. Жизнь — благо. Величайшее благо, которое дано каждому, несмотря на всю боль.
Дед не замечал, что противоречит сам себе. Он просто говорил простые мысли, как все люди. Может, какая и утешит.
— Чтобы жить... Особенно тем, которые сами и бросают зерно, которые дают ему расти, которые сражаются за колосья — иначе нивы заглушили бы сорняки... Что поделаешь, трава лучше отрастает, когда ее косят...
Вежа мучительно, вместе с внуком, искал и не находил выход
Алесь сжал голову:
— Но как же она сказала? «Скотская оболочка»... «Если в помыслах своих им бы питаться светом!»
Старик вдруг подвинул к нему руку по столешнице:
— Как?
Алесь недоуменно увидел, что в глазах деда загорелся огонек и повторил:
— «Если в помыслах своих им бы питаться светом».
— Милый, — сказал дед. — Может, тут?
Он снова налил и задумался.
— Выпей, сынок. Я долго жил. Меня назвали бы безумцем, если бы я сказал ну хоть бы про котлы на сахароварне... Пресс крутили руками... А, ерунда!..
Мысль деда металась в сумерках.
— Вот росток картофеля в погребе. Желтый, бледный... Или лук, тоже желтый, без вкуса. А положи луковицу без земли, без воды на окно. Ростки станут зелеными, появится откуда-то горечь... Значит, есть ведь что-то в свете. Так неужто мы глупее луковицы? И вправду научимся со временем делать хлеб из солнца. И люди станут питаться светом.
— Со временем, — горько констатировал Алесь.
— Зато навсегда. И станет хорошо. Как милость от казни и смерти. Сначала людям... Потом животным... Потом растениям... Ходите себе, смейтесь... Бегайте себе, прыгайте, летайте, славьте жизнь... Колоситесь себе, зеленейте... Днесь всем дарование жизни.
Глаза Вежи мягко светились из-под суровых век.
— А ты, человек, стой. Стой, не падай. За всех стой. Сначала за людей, потом за всех, кто дышит и шумит. Долго еще стоять. Кроваво. А ты стой. Даже при своей унизительной животности — стой. Животное, а стоишь. За это с тебя — все грехи да на святость великую.
Месяц мчался меж неподвижных туч.
— Сосны на Долгой круче видел? — спросил дед.
Алесь вспомнил.
...Стремительный, дрожащий, как стрела в полете, Днепр. Длинный, с версту, и высокий, саженей на пятьдесят, обрыв... Кроваво-красная глина... И на круче, корнями вверх и свежими кронами вниз, — сосны... Висят... Битые, страшно искореженные... Перевитые, неприступные, одинокие... Непокоренные в своем желании жить там, где не сумел и не захотел жить никто.
— Да.
— Так это мы. Слабая оборвется. Всякая другая оборвалась бы... кроме нас... И все. До последнего камня запомни.
Через несколько дней рядом с могилой пана Юрия появился второй холмик, который месяц спустя оброс зеленой травой.
Басак-Яроцкий сразу с похорон взял Алеся к себе, не дав даже вернуться в опустевший дом.
— Нечего там тебе делать.
— Я, может, к деду, дядька Петро?
Пострижной еще больше покраснел.
— Вы там мудрствовать будете. А тебе сейчас та мудрость... гм. — И дядька выразительно кашлянул, показав одним видом лучше всех слов, как именно сейчас нужна Алесю эта мудрость.
Ехали на конях по раскисшей земле. Весна запаздывала, и лишь изредка между туч проглядывал горячий, молодой, синий лоскуток неба.
— Стыдно. — Короткие усы дядьки шевелились. — С самого пострижения приглашал к себе... Пускай себе этих, разных там... «поутру проснувшись» нет. Я тебе не императрица Анна. Я — солдат.
«Поутру проснувшись» было любимым блюдом императрицы Анны. Готовилось оно из бычьих глаз, и дядька всегда использовал это название, когда говорил о разносолах