Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, как и насколько оправдались Женькины ожидания (а жаль!). Что до меня, то скажу честно: поначалу роман разочаровал. Подлинное художественное потрясение принесли стихи и немногочисленные отдельные страницы. Отчетливо помню свое первое внятно сформулированное ощущение после захлопнутой журнальной обложки: автор как будто никогда не читал советских газет! И это вовсе не похвала, как может поначалу показаться. В независимости пастернаковского взгляда на российскую действительность были не только плюсы, но и минусы; отстраненное высокомерие «небожителя», на мой взгляд, не позволило ему до конца понять ни русскую трагедию, ни драму отдельного, даже очень близкого человека. Жестокость отстраненности видится мне в его отношении к родителям, к Евгении Владимировне, к старшему сыну, к Зинаиде Николаевне, к «страдалице Марине», даже к Ивинской (при ее возвращении из лагеря после первой отсидки он пытался порвать с ней).
Нет, Пастернаку не дано было ощутить ахматовское:
…Я была тогда с моим народом,Там, где мой народ, к несчастью, был.(«Реквием». 1940)Не откажешь в проницательности Федину (при всем моем отвращении к его трусливым и бюрократическим позднесоветским годам), который назвал роман гениальным, гордым, абсолютно сатанинским. Возможно, но что в этом подлинно великого? Впечатление такое, что роман написан не столько для читателя, сколько для автора.
И все же, все же… После нескольких перечитываний странная, непривычная красота этой прозы постепенно стала открываться. Может быть, когда-то придет и понимание. А пока не могу удержаться и приведу мой любимый отрывок из прощального монолога Лары над гробом Юрия:
– Вот и снова мы вместе, Юрочка. Как опять Бог привел свидеться. Какой ужас, подумай! О, я не могу! О Господи! Реву и реву! Подумай! Вот опять что-то в нашем роде, из нашего арсенала. Твой уход, мой конец. Опять что-то крупное, неотменимое. Загадка жизни, загадка смерти, прелесть гения, прелесть обнажения, это пожалуйста, это мы понимали. А мелкие мировые дрязги вроде перекройки земного шара, это извините, увольте, это не по нашей части.
Прощай, большой и родной мой, прощай, моя гордость, прощай, моя быстрая глубокая реченька, как я любила целодневный плеск твой, как я любила бросаться в твои холодные волны…
В сущности, это и есть квинтэссенция пастернаковского мироощущения и творчества: «загадка жизни, загадка смерти, прелесть гения, прелесть обнажения»… За умение жестко отстранить себя от повседневной пошлости надо платить. И он расплатился сполна.
Не одно десятилетие пришлось продираться к текстам подлинной Ахматовой. Красный тоненький сборничек 1958 года, с полным текстом «сталинского» цикла «Слава миру», в отрочестве вызывал у меня недоумение: за что же так превозносят этого автора? Однако в 1965 году появился знаменитый «Бег времени», последний ее прижизненный сборник, с летящим рисунком Модильяни на белой суперобложке. С трудом добытый у спекулянтов томик приоткрыл сокровища ахматовской поэзии, долгое время я с ним не расставалась. В 1976-м вышел том в Большой серии «Библиотеки поэта», опять-таки очень неполный – разумеется, без «Реквиема» и с изуродованной «Поэмой без героя». В общем, настоящая Ахматова открылась читателю только после горбачевской перестройки.
А ведь все эти потери – казалось бы, мелкие и незначащие – обкрадывали и унижали каждого из нас. Никогда не понимала пафоса широко известного и очень популярного в свое время стихотворения Вознесенского «Книжный бум» (1977), в котором он ликующе констатирует:
Попробуйте купить Ахматову.Вам букинисты объяснят,что черный том ее агатовыйкуда дороже, чем агат…Торжественное завершение этого текста гласит:
Страна желает первородства.И, может, в этом добрый знак —Ахматова не продается,не продается Пастернак.Господи, ну при чем тут выспреннее свидетельство о неподкупной искренности наших любимцев? Мы-то, гонявшиеся за каждой их строчкой, как раз слишком поздно в полной мере смогли оценить их гражданское и личное мужество. А значит, и сами не обрели в нужные моменты ни честности, ни чести…
А чего стоили беглые, но снисходительно-презрительные отзывы старших – преподавателей, коллег, знакомых, тоже в свое время лишенных насущной информации? Мамина подруга, доцент Е. М. Бруева, читавшая нам на первом курсе «Введение в языкознание», узнав о том, что я пишу курсовую работу о языковой специфике художественного образа в лирике Цветаевой, иронически усмехнулась: «Об этой белоэмигрантке?..» Уж не говорю об упорном отторжении от Мандельштама, Гумилева и многих, слишком многих других. Кстати, у думающих молодых это порождало, по закону маятника, не только преувеличенное и нерассуждающее преклонение перед творчеством «отверженных», но также несправедливое зачеркивание всех признанных и обласканных советской властью. Когда я призналась одному своему поклоннику, что люблю не только Цветаеву и Мандельштама, но и Симонова, то надолго заслужила шутливо-ироническое прозвище «чтительница Симонова».
Однако вернусь к Анне Андреевне. Почему-то ахматовская любовная новеллистика не производила на меня такого ошеломляющего впечатления, как на моих подруг, и не могла конкурировать с победительной лирической интонацией Цветаевой. Разве только в горестные месяцы развода с первым мужем я повторяла со сжимающимся сердцем:
И, как всегда бывает в дни разрыва,К нам постучался призрак первых дней,И ворвалась серебряная иваСедым великолепием ветвей…(«Разрыв. 2»)Но зато неотразимо действовала роскошь лаконичных, разящих и ярких философских замечаний, исторических и культурных характеристик. Ахматовский Пушкин, например, мне оказался намного ближе цветаевского «африканского самовола»:
Кто знает, что такое слава!Какой ценой купил он право,Возможность или благодатьНад всем так мудро и лукавоШутить, таинственно молчатьИ ногу ножкой называть?..(«Пушкин». 1943)…«Онегина» воздушная громада,Как облако, стояла надо мной.(«И было сердцу ничего не надо…». 1962)«Воздушная громада» – трудно точнее и короче охарактеризовать невероятную смысловую емкость пушкинского романа вкупе с волшебной и обманчивой невесомостью стиховой ткани.
Покоряла душевная щедрость Ахматовой к своим друзьям, о которых она с такой зоркой любовью написала в цикле «Венок мертвым», – к Анненскому, Мандельштаму, Марине, Пастернаку, Пунину, Пильняку, Булгакову. Наконец, мало кто так беспощадно высказался о тайне взаимоотношений с собственным даром:
Как и жить мне с этой обузой,А еще называют Музой,Говорят: «Ты с ней на лугу…»Говорят: «Божественный лепет…»Жестче, чем лихорадка, оттреплет,И опять весь год ни гу-гу.(«Муза». Из цикла «Тайны ремесла». 1960)В молодости мне ближе был категорический императив Цветаевой, с покоряющей страстью изложенный в цикле, который она посвятила своему рабочему месту – письменному столу. Безусловно, без волевого усилия творчество невозможно и тем более невозможно достижение мало-мальски значимого успеха – эта истина была усвоена мной с ранних лет. Но то, что талант может стать проклятием, «обузой», бессонной совестью, начинаю отчетливо понимать только теперь, на пороге старости. Что, какой и кем заданный урок почти каждое утро толкает меня к этим запискам? Уж конечно, дело не в тщеславии и даже не в надежде на будущее прочтение…
Когда в 1979 году, в разгар безнадежного и глухого брежневского застоя, передо мной впервые откроется реальная возможность эмиграции, сколько раз я