Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1) Как уже говорилось, многие его песни являют собой микроскопические социально-бытовые романы невероятной плотности, в которых психологическая точность и мастерство языкового перевоплощения, без преувеличения, на уровне гениальности. Возьмем одну из моих любимейших песен – «Вальс-балладу про тещу из Иванова» – о «гражданской казни» неформального художника:
Ох, ему и всыпали по первое,По дерьму, спеленутого, волоком!Праведные суки, брызжа пеною,Обзывали жуликом и Поллоком!Эллипсисы первых двух строчек (пропущенное существительное «число» из «всыпали по первое [число]», выброшенный глагол «протащили» или «проволокли») обеспечивают не только емкость поэтической строки, но и непринужденность устного пересказа скандального происшествия. То, что речь пойдет о живописце с нестандартной техникой и оригинальным выбором объектов изображения, передано беглым упоминанием знаменитого американского абстракциониста Джексона Поллока, репродукции с картин которого, «разбрызганных» краской по полу, в шестидесятые годы начали доходить до советского зрителя.
Нищий семейный быт незадачливого, лишенного «мастерской, договора и прочего» художника подан в двух строках:
Томка вмиг слетала за «кубанскою» (одна из самых дешевых марок водки. – Н.Р.),
То да се, яичко, два творожничка…
Разумеется, ни мяса, ни сыра, ни овощей, обычное яйцо бережно именуется «яичком».
Безрадостный и бедный пейзаж небогатых городских окраин тоже укладывается в две строки:
За окошком ветер мял акацию,Билось чье-то сизое исподнее…Это вам не «Белой акации гроздья душистые…» и не «Стонет сизый голубочек»!
Диалог тещи Ксении Павловны с дочерью, с репликами в два-три слова, упакован в пять строф. В концовке его спрессованы вся мудрость, терпение и великодушие «простой русской женщины» (как любила выражаться тогдашняя пресса):
– Пить-то пьет? —Как все, по воскресениям!– Риткин пьет, вся рожа окарябана!…Помолчали, хрустнуло печение,И, вздохнув, сказала теща Ксения:– Ладно уж, прокормим окаянного…«Больничная цыганочка» написана от первого лица – от имени шофера большого начальника, попавшего вместе с ним в больницу после аварии. И авария-то случилась по вине этого самого выпившего начальника, «все хватавшего баранку рукой», но ему в отдельную палату «возят еврея-профессора» и «создают персональный уют». Между больничным и житейским бытом того и другого – пропасть, но когда начальник умирает от инфаркта, обнаруживается, что в войну этой пропасти не было:
Да, конечно, гражданка [то есть гражданская жизнь] гражданочкой,Но когда воевали, братва,Мы ж с ним вместе под этой кожаночкойНочевали не раз и не два…И потрясенный читатель/слушатель понимает: шофер и начальник – один народ, одно военное поколение, и от этого единства нам никуда не уйти. Да и не видать его больше, этого единства, исчезнувшего навсегда.
2) Социальный раскол общества, часто сводящийся к разному уровню житейского комфорта, с разной мерой таланта изображало множество литераторов, но Галич, один из очень немногих, показал и другой, непримиримый, не прощенный и не прощаемый раскол между палачами и жертвами, между теми, кто сажал, и теми, кто сидел.
Песня «Желание славы» вновь переносит слушателя в больничную палату:
Справа койка у стены, слева койка,Ходим вместе через день облучаться,Вертухай и бывший «номер такой-то»,Вот где снова довелось повстречаться!И вроде бы оба «на пенсии теперь, на покое», им «теперь невмоготу друг без друга». Но, не выдержав, бывший вертухай перед смертью выхаркивает:
«Жаль я, сука, не добил тебя в Вятке,Больно ловки вы, зэка, больно ловки…»Галич, однако, не был бы Галичем, если бы не вывернул эту ситуацию еще одной, последней, такой обычной, но ошеломляющей стороной:
Я простынкой вертухая накрою…Все снежок идет, снежок над Москвою,И сынок мой по тому по снежочкуПровожает вертухаеву дочку…Несмотря на умиротворяющий, все заносящий снежок, примирением тут и не пахнет. И я начинаю понимать, что пропасти-то нет, нет раскола, а есть трагический нерасторжимый сплав, вошедший в национальный характер. И это не «стокгольмский синдром», это нечто более глубокое и не познанное до сего дня.
Попробую проиллюстрировать этот непознанный российский синдром сценкой из недавнего прошлого. Осенью 2012 года моя родная тетка Раиса Ивановна, младшая мамина сестра, праздновала свое 90-летие. И ей, первой из семьи поехавшей в Ухт-Печорский пересыльный лагерь к своему отцу, Ивану Николаевичу Павловскому, в день 90-летия ее старший сын, мой любимый двоюродный брат Сережа, приколол на грудь медаль с изображением Сталина. Почти все сидящие за столом зааплодировали… Кроме меня и моего сына. А я в очередной раз вспомнила, как мама за несколько недель до смерти сказала мне горько и спокойно: «Всю жизнь я пыталась выдавить из себя кровь раба. Не удалось. Но может быть, удастся тебе…»
Сергей же до сегодня остался членом Коммунистической партии (в ее нынешней ипостаси КПРФ), активным деятелем Союза офицеров. И отторжения у меня почему-то это не вызывает, лишь непроходящее удивление. Вот, пожалуй, в чем разгадка моего пристрастия к Фолкнеру, который как никто близко подошел к тайне и травме рабства. Конечно, на совершенно другом материале, в другую эпоху, в другой стране. Но по существу эта травма и тайна во все времена и на всех континентах затрагивает одни и те же человеческие глубины. Во множестве характеров, порожденных рабством и изображенных Фолкнером, есть что-то неодолимо привлекательное. И это страшно.
3) В той же песне «Желание славы» ярко обнаружилась еще одна поразившая и привлекшая меня черта галичевского таланта – беспощадность к себе. Избалованный женщинами красавец, уже изведавший славу и благополучие признанного советского драматурга и киносценариста, он смог сказать о себе:
Спину вялую сгорбля,Я ж не просто хулу,А гражданские скорбиСервирую к столу!В общем-то, это не уступает пушкинскому:
И с отвращением читая жизнь мою…Очень трудно пониманию перерасти в действие. Да и в какое? Только вчитываться, вдумываться, пытаться понять… И сказать – себе и другим – два-три слова.
Непроходящую художественную ценность творчества Александра Аркадьевича доказывает, на мой взгляд, то уязвленное чувство, с которым отзывались о нем не сумевшие реализовать себя до конца советские писатели. Умница Юрий Нагибин нарисовал портрет Галича в своем «Дневнике» желчно и завистливо, но на редкость выразительно. А. И. Солженицын, с его такой понятной для гения и все-таки обидной глухотой к чужому словесному дару, и тот не смог не написать о Галиче в двухтомнике «Двести лет вместе». Да, он совершенно не понял сути и пафоса галичевского творчества, но оно его задело за живое, заставило высказаться, а это дорогого стоит. Словом,
Все завидовали мне: «Эко денег!»Был загадкой я для старцев и стариц.Говорили про меня: «Академик!»Говорили: «Генерал-иностранец!»(«Баллада о стариках и старухах…»)А ларчик просто открывался, и об этом сообщает концовка вышеупомянутой песни: ведь «живем мы в этом мире послами / Не имеющей названья державы».
При всей значимости для нашего поколения Галич все-таки чаще и пронзительнее пел о язвах хоть и недавнего, но прошлого, да и уехал он из России в 1974 году. Безусловным общенародным кумиром семидесятых стал Владимир Высоцкий, не увидевший при жизни ни одной книжки своих стихов («Нерв», составленный Р. Рождественским, вышел в 1981 году,