Осень в Калифорнии - Керим Львович Волковыский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой Ибрагим не смеется, он даже не улыбается, он на работе. Пока он моется, что-то напевая и фыркая, я засовываю, на всякий случай свой ноутбук под кровать; раздутый от монет и разновалютных денег кошелек, не зная, куда положить на тот случай, если гость останется ночевать, верчу в руках и наспех засовываю его в тумбочку, поближе к его кровати, сам сажусь на мою кровать и жду.
В старости принято сетовать на быстротечность жизни; ну не то чтобы принято, но есть люди, которые, несмотря на продвинутый возраст, продолжают строить неосуществляемые планы и пестовать нереализуемые желания, перебирая незатейливый гербарий былых побед, втайне до ста лет мечтая о волшебном принце, – но писать или говорить о сексе стариков – каком угодно и с кем угодно, между мужчиной и женщиной, женщиной и мужчиной, далее в любых комбинациях, сексе, находящемся по соседству со смертью, о таком, когда ты берешь или тебя берут, причем если берут, то берут нахрапом, напрочь, безудержно, на разрыв аорты, как сказал поэт по другому поводу, или о сексе удивленном, полном немыслимой бережности, когда ты – и создатель и губитель, и ведущий и ведомый, – не надо… Лучше не надо и пробовать об этом писать, да и говорить тоже не следует, всегда получается гадко, пошло, и, главное, осадок после этого остается мерзкий. Нет, не то… А уж если речь идет даже не о сексе, а об унылой механической работе, то тут и подавно нужно молчать. Говорить не надо, а заниматься? Не хочу! Не хочу ни говорить, ни заниматься, ничего не хочу. Интересно, почему у Овидия объект вожделения превращается в лиану, в дерево, в речку, в цветок – всегда до, а не после, разве мы не начинаем любовной игры с нежным побегом в надежде превратить доставшееся нам на миг непослушное растение в податливую флейту, исполняющую в соответствии с нашими намерениями, – или желание (вожделение) важнее красоты? А если это самое вожделение – отсутствует, что тогда? Или ты что-то не так понял. В Овидии.
Ибрагим сидит напротив меня на кровати, голый и поскучневший. Его шелковая красота, красота «пьяного мамлюка» оскорблена; он сидит, положив свое задумчивое лицо на ладонь, словно чашку на блюдце, и не может понять, что случилось: он шел на работу, готовился что нужно куда нужно засовывать, пахать, одним словом, в надежде получить соответствующую своему труду мзду, чтобы затем с достоинством удалиться, а тут с ним разыгрывают какой-то непонятный спектакль: таскают по городу, изображая заботливого родственника, чего-то боятся, чего-то хотят, на что-то не решаются и, главное, самое, пожалуй, противное – все время пытаются сделать из него не то, что он есть, ну совсем не то. Если бы мой мамлюк вдруг заговорил на человеческом языке, он, скорее всего, вежливо сказал бы нечто следующее: «Послушайте, дядя, хоть вы и брат моего отца и я вас уважаю, но мне кажется, вы сами не знаете, чего хотите, а поэтому сначала определитесь, а пока оставьте меня в покое – с собою я сумею разобраться сам». Но мой Аладдин молчит. Он не разговаривает. Он думает. Думает?
Если бы я вдруг заговорил на его языке, я бы ему ответил: «Мой дорогой Аладдин, ты ошибаешься. Я знаю, чего я хочу, но я боюсь твоей красоты. Я дую на нее, как на горячее молоко, но она все равно обжигает мне губы. Дай мне к ней привыкнуть, дай осмотреться, отдышаться, обжиться, что ли. Твоя красота действует на меня, как опиумный мак, она валит меня с ног, и я беспрерывно плачу, лучше отруби мне руку и выброси ее на помойку или просто оставайся рядом, но молчи, я прошу тебя: оставайся спать в отеле, на этой кровати, рядом, я обещаю, я ничего не буду хотеть, я тебя не трону, я…
Мой гость собирается уходить, мой гость говорит «геч», «чок геч»[36] – и, складывая ладони лодочкой, показывает, что ему пора спать, что он, Ибрагим, хочет спать, да и тебе – Ибрагим тычет мне пальцем в грудь – и тебе пора спать, уже гече, ночь, чок гече, большая ночь… Его аркадаш, друг… друг или родственник? сообщник – одним словом, тот, у кого он, Ибрагим, живет, ждет не дождется его в Шанхае. Остаться в отеле? Юк, никак нельзя, big problem: reception, police[37], бен… сен… Он продолжает одеваться, он уже почти ушел… Скажи, а ты что, всерьез, полагал, что Ибрагим, после того как ты отказался от его услуг, останется у тебя ночевать, пожелает тебе спокойной ночи, завалится спать на соседнюю кровать, а ты будешь на него смотреть всю ночь, как Тарас Бульба смотрел на своего сына, пока тот утром, проснувшись, не взял ружье и не застрелил своего надоедливого отца, ладно, уже поздно, чок геч… Бананы, которые я ему купил, остались внизу, я медленно спускаюсь на старческих дребезжащих ногах по винтовой лестнице, это не ноги дребезжащие – это скрипят у меня под ногами, плачут, жалуются на свою судьбу ступени, я приношу Ибрагиму ботинки (с носками) и бананы в бумажном пакете, с подложенной шоколадкой, мы с Ибрагимом стоим на улице перед отелем, улица – пуста, даже мой бессонный торговец и тот спит рядом со своим фруктами, спит, подложив руку под голову, и сопит.
– Тебе дать денег?
– Юк! Ты и так купил мне сигареты, пиво, бананы и вот эту… Юк! Хорошо, завтра в десять часов, когда солнце будет там – Ибрагим показывает рукой на темное небо, затянутое тучами, – высоко, и он улыбается, в первый раз Ибрагим улыбнулся мне за весь нескончаемый вечер, улыбается счастливой улыбкой долгожданной свободы, легкости, избавленья. – Good buy, Selim, see you tomorrow, on the Fuar[38], в десять часов.
Два невесомых поцелуя, как два лепестка опускаются на мои щеки, это прощание по-турецки, между друзьями так принято, Ибрагим – мой аркадаш, мой друг, он