Боль - Радий Погодин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сирень у собора вянет, — сказал он.
Он запел вдруг и, напевая, обтер пыль. Вымыл в комнате пол. Все прибрал. Вымыл пол в коридоре и в кухне.
Анастасия Ивановна, придя с работы, выговаривала ему из своей комнаты:
— Не нужно, Вася, не озоруй — я сама вымою.
А он шлепал мокрой тряпкой по полу и кричал зычно:
— Где чистота, там будущее!
«Правильно, Васька, — одобрял его действия Афанасий Никанорович. Баба в будущем не понимает: бабе важен только сей миг».
Окончательно переселившись к Анастасии Ивановне, кочегар дальнего плавания, маляр-живописец вроде поутих.
Если не считать того, что один раз он приклеил калоши Анастасии Ивановны к резиновому коврику резиновым клеем и потешался над ней, пока она их отрывала. Зато вечером они купили ей блестящие боты с кнопкой.
В другой раз, раздобыв где-то трепаную, словно ею парились, популярную дореволюционную книжку по химии, Афанасий Никанорович нафильтровал через промокашки азотистого йода и везде им в кухне помазал. Подсохнув, зелье пошло взрываться от шевеления кастрюль и тарелок. До ночи Афанасий Никанорович и Васька за компанию, изгнанные, просидели в Василеостровском саду, сначала смотрели состязание борцов-профессионалов (победил Ян Нельсон), потом играли в шашки и в шахматы.
Но вершиной свободно летящего воображения Афанасия Никаноровича была все же водяная феерия, хотя маляр-живописец скромно умолчал свое авторство и, можно сказать, проявил трусость.
Дело было так. Текстиль и многие другие промышленные товары являлись тогда дефицитом. Выбрасывали их на прилавки по утрам. Поэтому еще ночью у магазинов начинали выстраиваться очереди. Спекулянты усилили ажиотаж, и очереди начали выстраиваться с вечера. А чтобы они не громоздились у магазина, не позорили бы город Ленина, милиция разрешила народу организовываться в очередь у Васькиного дома — как бы вроде народ гуляет, но каждый на бумажке или на ладони записал свой номер в очереди. Даже если задавят, угадать можно, где стоял и почему выбыл.
Перед самым открытием магазина очередь, крепко сцепившись, шагала за милиционером, как ослепленная тысяченожка, к вожделенным дверям. Милиционер, это уже для борьбы со злостными спекулянтами, мог конец очереди сделать началом, мог повести ее к дверям от середины — как хотел, так и мог.
Очередь шумела у Васькиного дома всю ночь напролет: смех, брань, крики — даже драки; очередь мешала спать людям и на выражения из форточек грубо огрызалась.
— Ты вот что, — сказал как-то Афанасий Никанорович Ваське. — Скажи всем пацанам, чтобы купили соски, они копейки стоят в аптеке. — Афанасий Никанорович вынул из кармана соску, надел ее на кран и пустил воду. Соска раздулась пузырем. Наверное, литра два воды вошло. — Как только радио скажет: «С добрым утром, товарищи», бросаем эти бомбы из форточек. Разок-другой побомбим и выспимся наконец. Вон у Насти уже круги под глазами. И у твоей мамы тоже.
Эффект получился сверх ожидания, еще бы — зима! Финская война. Почему-то когда война, стужа бывает особенной.
Мокрые милиционеры — они среди публики прохаживались — звонили в квартиры, искали злоумышленников. А злоумышленники и не думали прятаться. Они открывали двери в одних трусиках и в валенках на босу ногу с уже натасканными ушами.
Потом матери им сказали спасибо: очередь от дома ушла — определили ей место на пустыре.
А Афанасий Никанорович, Васька сам слышал, отпирался от своего авторства в этом деле постыдным и жалким голосом.
— Настенька, — говорил он. — Не я. Ей-бо… Ученики? Ученики могут. У меня ученики способные. (Имелись в виду Васька и Нинка.) Но сам я, Настенька, ни сном ни духом.
«Все же старый был, а она молодая», — подумал Васька.
Он выгладил брюки, начистил башмаки, побрился и уселся к столу в комнате, пахнущей чистотой.
Соски разошлись по всем школам. Стали бичом среднего образования. Мальчишки носили соску с водой в кармане, зажимая дырочку пальцем. Были обливаемы все — от первоклассников до директоров. Автор же, Эдисон, так сказать, не тщеславен был. По его челу прокладывало морщины другое открытие.
— Васька, — говорил он, — читал я, будто музыка вызывает в мозгах ощущение цвета. Врут. Или путают. Васька, это цвет порождает у нас в душе музыку. Зайдешь, например, в Зимнем дворце в белую залу — один звук. Зайдешь в голубую — звук другой. А в пестрой зале, по-дурному выкрашенной — к примеру, в кино «Форум», — создается в голове гудение, в душе обида, будто тебя обругали. Ты, Васька, когда писать начнешь, прислушивайся к цвету.
— Вы об этом Нинке рассказывайте, — отвечал маляру-живописцу Васька. — Она художница. А я в другом направлении рулю, может быть в самолетостроительном.
Сейчас Васька сидел в своей чистой комнате, смотрел на «Богатырей» и скучнел. Не слышал он свиста стрелы. Не слышал наката татарской конницы. Не слышал высокого плача сирот и вдов. Слышал он звон стаканов, хруст луковицы на зубах, шипение патефона и скрип кровати. И тут Ваське показалось, что слух его улавливает сопение отставного кочегара дальнего плавания, маляра-художника Афанасия Никаноровича, но сопение не в ироническом смысле, а как бы конфузливое, и голос его:
— А что, Васька, вообще работа хорошая. Ты это зря скучнеешь. Для одинокой бабеночки такой ковер над кроватью милое дело — сразу три мужика. Кольчуги-то надо бы торцевать, тогда бы у них и фактура была. Ишь рожи-то…
Илья Муромец так напряженно щурился из-под руки, словно был близоруким и слабость зрения пытался скрыть за суровостью и озабоченностью. Другие два богатыря вдаль не смотрели. Добрыня Никитич зачем-то меч из ножен выпростал на треть и, судя по движению руки, такому законченному, извлекать его целиком не собирался. Скорее всего хотел показать, что он при мече булатном драгоценном. Алеша Попович зачем-то стрелу вложил в лук. А зачем? Если татарин стреляет из лука на скаку шесть, семь стрел в минуту и все стрелы в цель, то Алеша-витязь должен быть еще сноровистее, а не сидеть, приготовив одну стрелу загодя. Алеша так лук держал, словно ждал лебедь белую, легкогрудую. Да и лук его и по форме и по размерам скорее напоминал инструмент Амура, нежели боевую снасть. И все трое заметно конфузились от неопределенности своих действий и театральности поз.
Васька подумал вдруг, что «Богатыри», наверное, так хорошо расходятся, что похожи в принципе на продукт рыночных фотобудок, где можно сфотографироваться в черкеске с кинжалом, на нарисованном коне и в нарисованном аэроплане. А до войны не только с кинжалом, но и с наганом, и с саблей можно было — у фотографа это имелось.
Васька глядел на своих кормильцев-поильцев со все возрастающей скукой — кончилась игра, которая помогала ему раскрашивать, убирать цветными каменьями их оружие, поножи, оплечья, щиты и шлемы. Богатырские кони, которых он назвал: коня Ильи Муромца — Транспортером, коня Добрыни Никитича — Чертогоном, кобылу Алеши Поповича (а Алеша, думалось ему, скакал на кобыле) — Ласточкой, не ударят копытом, не тряхнут гривой под его, так сказать, легкой кистью.
Эта красивая мысль насчет грив рассмешила Ваську, он успокоился было и решил переписать небо на коврах, поскольку было оно, по его мнению, слишком уж голубым.
«Слышь, Васька, — сказал ему Афанасий Никанорович. — Брось. Такой голубой, другой голубой для твоих ковров — один хрен. Розовое и голубое оно как дети. В них никакой хитрости нет, одна чистота — они сразу делаются. Если не получилось, так и не будет. Не цвет оно, а состояние души. Брось, отнеси ковры Игнатию — и баста. Ты, Васька, за нас с Нинкой должен слово сказать. Нинка-то умела голубое писать, и сиреневое писать умела, и всякий другой цвет. И ты смоги».
Васька походил по комнате. Окна открыты, тепло — весна продышала дыры в стене. Вера Полякова стоит напротив на цыпочках, моет фрамугу. Ни к Первому мая, ни к Дню Победы Вера окон не вымыла, за что получила порицание от домоуправа.
— Вася, — сказала она, — хочешь, я и тебе окна вымою.
— Я мыл, — ответил Васька. — Ты не очень-то там пляши, не то твой Георгий вдовцом останется.
Вера прижала мокрую тряпку к груди, как когда-то прижимала дневник с хорошей отметкой, и улыбнулась.
— Что ты, Вася, у нас с Георгием жизнь будет долгой-долгой, счастливой-счастливой. Я на картах раскидывала. Три раза сошлось.
Васька вообразил в тени комнаты за Верой солдата в гимнастерке с закатанными рукавами — получалась картина под названием «Май 1946 года».
Васька вытащил из-за шкафа загрунтованный холст — сто на восемьдесят, не бязь какую-то, которую он пускал на ковры, но холст настоящий, загрунтованный как надо, под живопись, — на рыбном клею. Приготовил он этот холст с какой-то смутной целью, и, когда грунтовал и любовался тугой поверхностью, ему было стыдно. Конечно, всякое антиэстетическое действие дело стыдное: стыдно испачкать чистое, прилепить к законченной форме лишнее. Сейчас, глядя на звонкий холст, Васька вспомнил слова Афанасия Никаноровича о цвете и звуке — коснется он белого холста кистью, и это будет как провести кирпичом по стеклу.