Хазарские сны - Георгий Пряхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У бабки глаза светлые-светлые, с чуточным голубеньким исподом — на них и натыкаешься нечаянно, как на два голубеньких жавороночьих яичка в двух травяных, степных, меленьких гнездах. Точно такие, к старости, наверное, обрусевшие окончательно, несмотря на чужбину, на проживанье в громоздком, времён Людовика Семнадцатого, доме прямо напротив Версаля — подходишь к окну, скопированному с дворцовых окон напротив, и взгляд обретает особенную зоркость и даже некоторое печальное самоуспокоение: сколько тут кануло, помимо твоей собственной жизни! — я увидел недавно, наткнулся на них у восьмидесятишестилетней дочери генерала Деникина Марины Антоновны Деникиной. Бабуля принимала нас у себя в доме, в квартире, в которой не только окна копировали Версаль, но и убранство тоже было, во всяком случае, далеко не нынешних веков — самым новым в ней были книги и то, в основном, привезенные нами, а не те, что старорежимными, в шитых галунами гренадерских убранствах, плотными полками стояли на старинных, красного дерева, полках, принимала в черном бархатном платье с вышивкой «ришелье» вокруг тоненькой, в одуванчиков стебель, шеи.
От этого черного и чопорного, как бы лежалого бархата (тоже времен какого-нибудь Людовика?) веет, вопреки ожиданию, не нафталином, а крепкими французскими духами, и заканчивается, обрывается он тоже не по-старушечьи — открывая изящные ромбовидные коленки, каждая отчетливая грань которых отполирована, как бильярдный шар, даже не шероховатыми мужскими ладонями, а поколениями мужских обливных взглядов, в тончайших, белесого цвета — видимо, тоже по контрасту с черным и скорбным — шелковых чулочках. И чулки, и умеренная шпилька, в которую женщина вставлена, вправлена, как подрагивающая опереньем стрела в наконечник, и этот целомудренно замкнутый, вологодского происхождения, белоснежный воротничок вокруг упрямо воздетой шеи придают ей что-то гимназическое. Гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные…
Особенно глаза.
Широко расставленные, фамильные, как фамильные драгоценности, ясные-ясные — так смотрят на вас продолговатые дождевые капли в весеннем саду — да еще и с молодой просинью где-то на дне. Марина Антоновна с невидимым слуховым аппаратом, он у нее последних модификаций, «прямо по мозгам стучит», и она просит нас говорить не громко, а медленно. Судя по всему, читает по губам — еще и потому взгляд прямо в тебя, в упор: читает не только твои губы, но и душу бегло, по Брайлю, сканирует.
Вот они и вновь, полвека спустя, передо мной — бабушки Меланьи глаза. Душе щекотно от этого родного пытливого взгляда: как будто ласковыми пальцами по ней, как по двухрядке, побежали, и она доверчиво тенькнула в ответ.
Марина Антоновна родилась в девятнадцатом, в Краснодаре, неподалеку от родных бабки Малашкиных мест, в короткой паузе между боями, и в походной переметной суме, как в люльке, проследовала за отцом весь его долгий и страдный русский путь. Мне вольно предположить, что и русскости-то глаза ее набирались по мере удаления от России. Россия, как горестный и сладкий сон, растворялась извне, но сбраживалась, прозрачною голубизной оседала, памятью о России в красиво и длительно, на долгий век вызревающих глазах. Чтобы предельной концентрации достичь здесь, где Россией и не пахнет, напротив Версаля, напротив самого совершенного и самого прекрасного в своем величии и снобизме средоточия чужбины.
Напротив Версаля — окно в окно, только не на равных, а снизу вверх — и на восемьдесят шестом году жизни.
Что уж такого успела увидать, захватить младенческим своим взором за два года до Галлиполи, что так божественно расцвело и воссияло в очах ее тогда, когда у всех других они, как правило, линяют и тускнеют?
На границе Ставропольского и Краснодарского краев Кубань — еще совершенно горная река, с шорохом скользит по галечным перекатам, солнечно и льдисто отсвечивая на изломах: если долго смотреть, то ломит глаза — тоже, возможно, наша родовая, фамильная драгоценность.
Пойдет вода Кубань-реки, куда велят большевики…
Они и велели.
Она и пошла.
…Села в старинное, золоченое кресло, как будто не в доходном доме, а в Эрмитаже, хотя и напротив Версаля, легко вскинула продолговатое, хорошо ограненное колено на колено и пригласила усаживаться — вокруг — нас. Из глубины квартиры пришел с подносом сын, по-деникински компактный, лобастенький, но уже с черными глазами. От первого брака, от американца. Шестьдесят два года, служил на телевидении, сейчас на пенсии. По-русски не говорит. На расписном подносе крошечные бутерброды, канапе, крошечные, но затейливые: даже по микроскопическому ломтику огурца в них вчинено.
И бутылка шампанского.
Распиваем.
— За русскую королеву Версаля!..
Королева милостиво соглашается и делает вполне внятный глоток.
В ходе разговора всплыла, кстати, забавная деталь. Года два назад принимала здесь же некоего русского проходимца, выдававшего себя за журналиста, а оказавшегося банальным вымогателем архивных ценностей.
— Я русских всегда принимаю. И всегда с шампанским, — лукаво скосила глаза в сторону старшего из нас троих.
Ушла тогда зачем-то в другую комнату обширной квартиры, вернулась, и ей показалось, что ходок как-то подозрительно манипулирует с бутылкой. А дома была одна. Не клофелину ли подсыпал? Предложила ему выпить, сама же сослалась на недомогание.
— Только с Вами, — заявил посланец Нарьян-Мара (вон откуда добираются до неё «журналисты» — видимо, сразу после отсидки!).
В общем, с трудом, призвав-таки по телефону на подмогу сына, выпроводила из квартиры. По-доброму, но — без распития: малый оказался джентльменом.
— Потом села, успокоилась. Черт возьми, думаю, откупоренная бутылка шампанского, брют, моего любимого, стоит без дела. Пропадет ведь: пробку-то во французскую бутылку из-под шампанского уже не воткнешь. Распухает. Ну, и хлопнула бокал, — засмеялась после паузы. — Была не была… И потом несколько дней провалялась с отравлением, — обвела нас искрящимися, как Кубань на перекатах, глазами.
Мы тоже деликатно улыбнулись. Мы ее вполне поняли: и в русскую бутылку теперь пробку тоже не втиснешь. Пропадет. Жалко. Русские вообще жалостливый народец…
Вообще-то она почему-то сказала не «бокал», а залихватски — «стакан». И я задумчиво позавидовал ей: в восемьдесят четыре года — стакан?! Дай-то Бог каждому из нас, мужчин.
— А он недавно умер, — грустно сообщила, помолчав.
— Кто он?
— Ну, этот, журналист или как там его, из Нарьян-Мара. Мы же с ним созванивались позже. Письма мне писал…
Письма? После всего?!
Спохватилась:
— Пейте на здоровье. Не отравленное.
Мы дружно поднялись и галантно чокнулись с выставленным навстречу хрустальным «стаканом» нашей дамы:
— Во славу русского оружия! — сказала она.
Грех не выпить. Один из нас, самый старший — фронтовик. Семнадцати лет добровольцем пошел на войну. Был ранен, инвалид Великой Отечественной, хотя таких двухметровых, с гвардейскою осанкою, инвалидов я еще в жизни не видывал. В двадцать семь лет, капитаном Советской Армии, был представителем Главного разведуправления в Вене. Я — два года отслужил в военно-строительных войсках, строил второе кольцо противовоздушной обороны Москвы — которое сейчас полностью дезавуировали. Третий, самый молодой из нас, талантливый юноша с двумя гражданствами — сын кинорежиссера, снявшего некогда «Подвиг разведчика». Все при делах. Как же не выпить?
Попросила нас посодействовать перезахоронению Антона Ивановича в Москве, на Донском кладбище. Дело с перенесением генеральского праха тянется уже несколько лет. Все согласны, а воз и ныне там. Сам Никита Михалков обещал, да, видно, недосуг…
— Я же хочу, чтобы это состоялось, пока я еще жива. При мне.
— А когда умерла Ваша мать? — спросил я, чтобы скорректировать тему: если уж сами Никита Сергеевич помочь не могут, то что же говорить о нас, смертных?
— Пятнадцать лет назад. Вчера звонили с кладбища: крест рассыпался. Надо ремонтировать. Думаю вот, где взять деньги, живу ведь на французскую пенсию. А я там, рядышком, и для себя место прикупила. Мы неплохо жили, пока был жив мой муж, профессор. Корсиканец, между прочим, — метнула лукавым голубым в сторону Версаля. — Это он и настоял сорок лет назад, чтоб мы из Парижа сюда перебрались, и квартиру эту купил… Держу местечко. Жду…
Пятнадцать лет назад. Значит, было уже за девяносто — не в пятнадцать же лет она ее родила. Хороша порода — не только со стороны Антона Ивановича…
Мы предложили выпить по третьей, потому как не выпить после этих ее слов было невозможно, и она нам не отказала.
— Вы знали Бунина? — спросил я.
— Ивана Алексеевича? Конечно. Знаете, как написал он на одной из своих книг, которую подарил папе? «Генералу Деникину от человека, который такого-то числа такого-то месяца и года готов был в Одессе отдать за Вас жизнь…»