Синяя борода - Курт Воннегут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик Зауэрбек, должно быть, сам дошел до состояния полуголодного художника, иначе ему не пришлось бы в таком почтенном возрасте учить посетителей Творческого Объединения. Мне так и не удалось установить, что с ним стало потом. То ли был он, то ли нет.
Отношения у нас не сложились. Он пролистал работы в моей папке, бормоча себе под нос, так что остальные ученики, к счастью, ничего не слышали: «О-хо-хо», «Бедняжка», и «Кто это тебя так — или это ты сам?»
Я спросил его, что же, в конце концов, не так, и он ответил:
— Я не уверен, что могу описать это словами.
Он всерьез задумался.
— Наверное, это прозвучит странно, — выговорил он наконец, — но дело в том, что с точки зрения техники для тебя не существует ничего невозможного. Я понятно говорю?
— Нет, — сказал я.
— Мне самому тоже не очень понятно, — сказал он, сморщившись. — Мне кажется… кажется, что для художника очень важно… Вернее, для художника даже необходимо примириться на холсте со всем тем, чего он сделать никогда не сможет. Именно это и привлекает нас в серьезных картинах — эта вот видимая невозможность, которую иногда называют «индивидуальностью», а иногда даже «болью».
— Ясно, — сказал я.
Он облегченно вздохнул.
— Похоже, что мне теперь тоже ясно. Никогда раньше не приходилось это выражать словами. Вот интересно!
— Я так и не понял, принимаете вы меня или нет, — сказал я.
— Нет, не принимаю, — ответил он. — Принять тебя было бы нечестно по отношению к нам обоим.
Я разозлился.
— Вы меня выставляете из-за какой-то слепленной на ходу красивой теории?
— Нет-нет. Решение я принял еще до того, как придумал теорию.
— На основании чего?
— На основании самого первого рисунка в папке. «Перед тобой человек, лишенный страсти», сказал он мне. И тогда я задал самому себе вопрос, который теперь задаю тебе: «Зачем я стану учить его говорить на языке живописи, если он не горит желанием что-то сказать?».
* * *Все непросто!
Тогда я решил записаться на писательский кружок — его три раза в неделю вел в Сити-колледж довольно известный мастер рассказа по имени Мартин Шуп. В его рассказах описывалась жизнь чернокожих людей, хотя сам он был белым. Дэн Грегори к некоторым из этих рассказов даже нарисовал иллюстрации, проявив при этом неизменную радость и заботу по отношению к существам, которых держал за обезьян.
Мне Шуп сказал, что я в писательстве не достигну ничего, пока мне не захочется описывать, как что-то выглядит — в особенности же лица людей. Он знал, что я умею рисовать, и потому ему казалось странным, что мне не хочется подробно и непрерывно расписывать, как что-то выглядит.
— Для умеющего рисовать, — сказал я, — описывать внешний вид чего-либо при помощи слов — все равно, что готовить праздничный обед из стальных шариков и битого стекла.
— В таком случае вам следует покинуть этот кружок, — заявил он.
Я так и сделал.
Что стало потом с Мартином Шупом, я тоже понятия не имею. Может, погиб на войне. Цирцея Берман никогда о нем не слыхала. То ли был он, то ли нет.
* * *Сводка событий из настоящего: Пол Шлезингер, который, кстати, время от времени сам ведет писательские семинары, вернулся, да еще как! Он, похоже, всем все простил, и крепко спит сейчас в комнате наверху. Когда он проснется — что будет, то будет.
Спасательная команда добровольной пожарной бригады[62] поселка Спрингс доставила его вчера около полуночи. Он перебудил всех соседей воплями о помощи, которые издавал из окон своего дома — возможно, перепробовал для этого все окна, которыми владел, поочередно. Спасательная команда хотела забрать его в больницу при Министерстве Обороны, в Риверхэд. Все прекрасно знали, что он — ветеран войны. Все прекрасно знают, что я — ветеран войны.
Но он успокоился немного и пообещал спасателям, что все будет хорошо, как только его привезут сюда. Они позвонили в дверь, и я принял их в прихожей, в окружении девочек на качелях. Человеколюбивые добровольцы мягко, но крепко придерживали смирительную рубашку, внутри которой буйствовало мясо Пола Шлезингера. Они ожидали от меня разрешения его развязать и посмотреть, что будет дальше.
К этому времени вниз спустилась Цирцея Берман. Мы оба были уже в ночных халатах. Люди, внезапно оказавшиеся лицом к лицу с сумасшедшим, иногда странно себя ведут. Цирцея внимательно посмотрела на Шлезингера, повернулась к нам спиной и принялась поправлять рамы картин с девочками на качелях. Стало быть, вот чего боялась эта, казалось бы, бесстрашная женщина. Ее приводило в ужас безумие.
Безумцы для нее — все равно, что горгоны. Стоит ей на них посмотреть, как она обращается в камень. За этим наверняка что-то скрывается.
24
Размотанный Шлезингер был тих, как агнец.
— Уложите меня спать, — попросил он, и назвал комнату, которую хотел бы занять — на втором этаже, с «Замерзшими звуками № 7» Адольфа Готлиба[63] над камином и с эркером, из которого открывается вид на дюны и океан. Он потребовал именно эту комнату, и никакую другую, и вел себя так, будто имел полное право в ней расположиться. Стало быть, он предавался подробным мечтам о вселении в мой дом по крайней мере несколько часов, а то и десятилетий. Я был его страховым полисом. Когда придет время, можно прекратить бороться, поднять руки вверх, и его доставят в дом восхитительно богатого армянина прямо на пляже.
Он, кстати, происходит из весьма старинного американского рода. Первым Шлязингером на этой стороне океана был гессенский гренадер, наемник в армии генерала Джона Бергойна, британского военачальника, потерпевшего поражение от войск под командованием, в том числе, генерала Бенедикта Арнольда, в то время примкнувшего к повстанцам, а впоследствии переметнувшегося на сторону англичан, во втором сражении при Саратоге, к северу от Олбани, две сотни дет назад. Предок Пола Шлезингера попал в этой битве в плен, и так и не вернулся домой в Германию, в город Висбаден, где родился в семье — кого бы вы думали? Сапожника.
* * *«Сапог пошлет Бог деткам своим.»
— Старый негритянский спиричуэл.
* * *Признаюсь, что вдовица Берман в ту ночь, когда Шлезингер заявился ко мне в смирительной рубашке, напугала меня гораздо сильнее, чем он. Выпущенный на свободу спасателями в моей прихожей, он оказался всего лишь старым добрым Шлезингером. Но Цирцею в состоянии почти полного оцепенения я не видел еще ни разу.
Так что я уложил Шлезингера в постель самостоятельно. Раздевать его я не стал. На нем и так было надето немного — семейные трусы да майка с надписью «Шорхэму — нет!». Шорхэм — это атомная электростанция неподалеку отсюда. Если в ней что-то сработает не так, как надо, то погибнет несколько сот тысяч человек, а Лонг-Айленд на пару столетий превратится в необитаемую пустыню. Очень многие протестовали против ее строительства[64]. Очень многие приветствовали ее строительство. Лично я стараюсь вовсе о ней не думать.
Видел я ее только на фотографиях, но вот что я могу сказать. Никогда в жизни я не лицезрел произведение архитектуры, которое бы с большей убедительностью рассылало во все стороны следующее сообщение: «Я — с другой планеты. Мне без разницы, кто вы такие, что вам нужно, что вы тут делаете. Все, ребятки, это теперь мое место».
* * *Хорошим подзаголовком для этой книги было бы «Откровения армянина с задержкой в развитии, или До всех остальных давно дошло». Представьте себе, до прибытия в дом Шлезингера я даже не подозревал, что вдовица Берман прочно сидит на таблетках.
Я уложил его в постель, укрыл простыней из лучшего бельгийского льна до самого кончика его гессенского носа, и мне пришло в голову, что ему не помешала бы таблетка снотворного. У меня их не водится, но я надеялся, что смогу позаимствовать парочку у мадам Берман.
Дверь в ее комнату была распахнута, и я решил ее навестить. Она сидела на краешке кровати, уставившись прямо перед собой. Я спросил у нее про снотворное, а она сказала мне взять самому все, что мне захочется, в ванной. Я в эту ванную ни разу не заходил с тех пор, как она у меня поселилась. Собственно, теперь мне кажется, что я не заходил туда уже много лет. Вполне возможно, что я в этой ванной вообще никогда прежде на бывал.
Боже мой, видели бы вы, сколько у нее таблеток! Насколько я понял, это все образцы, которые представители фармацевтических компаний высылали ее покойному мужу-врачу. Она их копила десятилетиями! В шкафчик для лекарств не влезла бы даже малая их доля! Вокруг раковины там мраморная полка, футов пять в ширину и по меньшей мере два в глубину, и на ней выстроились целые батальоны пузырьков! У меня будто глаза раскрылись! Все сразу разъяснилось — и странное приветствие при первой встрече на пляже, и внезапная переделка прихожей, и безупречная игра на бильярде, и помешательство на танцах, и многое, многое другое.