Без начала и конца - Сергей Попадюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там все было знакомо – в том фильме, – и все хотелось переделать.
Короче говоря, Сережа опоздал из увольнения. Талант не спас его от гауптвахты, хотя камера, куда он попал, была просторная и светлая – санаторий, а не губа. Караульный принес ему обед в мисках. Завистливый стон прокатился по поляне.
– Вкусно! – похвалил Сережа, с аппетитом наворачивая.
Солдат не ответил.
– Ты чего? – удивился Сережа.
– Не свой хлеб ешь! – отрезал солдат.
Сережа отодвинул миску. Смех оборвался.
– По роже ему! – завопила поляна. – По роже за такие слова!
И тут же опять разразился хохот: генерал появился на экране.
Генерал был что надо – бульдожья морда, золото и ордена. Весь экран был занят генералом.
– Вот он, отец! – грохотала поляна сотней солдатских глоток. – Вот это отец так отец! Настоящий бугор
– Встать! – рявкнул генерал.
– Не лязгай! – кричали ему. – Начальничек!
Казалось, что весь лес смеется вместе с нами.
А потом был парад. Роты проходили торжественным маршем мимо трибуны с генералом. Солдаты высоко поднимали ноги, печатая шаг, и головы к трибуне поворачивали рывком, потом, послушные приказу, вываливались из самолета – и Сережа, и его товарищи, и тот парень, что вначале боялся, – и с криком «ура» бежали на несуществующего противника… – Солдатская наука, – сказал под конец голос за кадром, – это тысячи дорог, которые надо пройти, тысячи рек, которые надо переплыть, тысячи…
– Нуда, – не поверил Жан. – Круглое таскать, а плоское катать. Хороша наука.
Никто уже не смеялся. Экран погас, и мы ничего не видели в темноте.
– Солдатики, – с отвращением сказал Полковник. – Оловянные солдатики.
– Все как в жизни, – заключил Жан.
– Дивизион, строиться на вечернюю поверку! – прокричал из лагеря дневальный.
Мы стали неохотно подниматься и зажигать спички.
– Ну, пойдем клопа давить.
– Пойдем.
– Пошли выгонять пузырек на середину.
– И какой дурак придумал: работать по выходным! Я бы в его мозгах муде прополоскал.
– Осторожнее, парни, здесь пенек.
Наугад мы брели к лагерю. Постепенно стали различаться стволы сосен, среди которых мы шли, и мы обходили их; там, впереди, были палатки, а за палатками, чуть правее, стояло в лесу заброшенное здание – теперь уже невозможно было бы догадаться, для какой цели предназначалось оно, когда строилось. А еще дальше стояли пушки, глядя в ночь задранными стволами.
Мы встали на линейке повзводно и побатарейно. Старшина Иошин с фонариком в руке выкрикивал фамилии. Все были в строю.
– Приехавшие, – объявил он, – отправляются к местам работ до подъема.
– А машину на лесопилку дашь? – из строя спросили.
– Пешком дойдете, – ответил старшина. – Сюда дошли и обратно дойдете. К подъему все будете на месте.
– Собака, – высказались в строю. – Хоть бы поспать дал.
– Разговорчики! – крикнул старшина.
Это была обычная перебранка. Дисциплина несколько поослабла в лагере, он же был молод, Иошин, и не умел справиться с нами. Особенно теперь, когда в строю стояли те, с лесопилки.
– Разойдись!
– Мы переночуем в твоей палатке, – сказал Полковник.
– Конечно, – ответил я. – У меня как раз лишнее одеяло.
Палатки пустовали. Мы ставили их на весь полк, но полк еще
не выбрался из казарм, и пока было просторно.
– Сюда, – сказал я.
Свеча уже горела в палатке.
– А, с лесопилки! – обрадовался Софрошкин. – Милости просим, места хватит.
Он любил вспоминать о том, как работал на лесопилке, хотя непонятно было, как ему удалось уйти оттуда, и теперь, увидев Полковника и Жана, почему-то обрадовался – они со Степановым раскладывали шинели поверх лапника, когда мы вошли, – но Полковник даже не взглянул на него, а Жан сразу же стал разуваться.
– Как живешь-то, Жан? – спросил его Софрошкин. – Не надорвался там еще?
– Как сейф, – Жан ответил. – Где поставили, там и стою.
И Софрошкин вдруг сказал ему грубо:
– Стой-стой! На таких земля держится.
Полковник его словно не замечал.
– Ну-ка, ты, – сказал он Степанову, – вали отсюда.
– Ты что? – удивился тот. – Тесно тебе, что ль?
– Тесно, – сказал Полковник и придвинулся к нему вплотную, тогда я сказал:
– Кончай, Мишка.
Но Софрошкин вмешался.
– Правильно, – сказал он. – Дружки встретились, не видишь разве? Им же надо потолковать, то да се…
Тут Степанов понял, в чем дело, и повернулся ко мне.
– Заступников нашел? Ты, мыслитель…
Но он не такой дурак был – связываться с мощным Полковником, который стоял перед ним, опустив плечи, весь напряженный, и с Жаном, который медленно разувался, сидя на лапнике. Поэтому он сказал:
– Ладно. Пойду к соседям. – Он все смотрел на меня. – Только свечу возьму.
– Перебьешься, – ответил Полковник.
– Оставь, оставь им свечку, – поддакнул Софрошкин, – а то они не улягутся.
– Запомни этот день, мыслитель, – сказал Степанов, и они вышли, прихватив свои шинели.
А мы остались вместе – втроем.
Огарок скудно освещал палатку. Мы залезли на лапник и еще подумали: снимать ли гимнастерки? Нет, решили, сыро все-таки. Полковник сказал:
– Полог надо бы запахнуть. А то комары налетят.
– Они и так налетят, – возразил я. – Палатка дырявая.
– Свечку гасите, – посоветовал Жан.
Мы улеглись на шинели и укрылись двумя одеялами.
– Так и живешь с этими подонками? – спросил в темноте Полковник; голос у него был совсем усталый.
– А как еще-то? Мы ведь бригада…
– Бросьте вы, – попросил Жан. – Хватит вам.
В соседней палатке ругались, в следующей – пели тоскливое, и где-то кричали: взгрустнем!
– Отбой, дивизион! – кричал старшина Иошин.
– Славка, – кричали ему, – мы тебе вынесем порицание!
Потом все утихло в лагере, и стало слышно, как далеко на директрисе ревут танковые моторы.
– До чего же надоело все, – пробормотал Полковник.
– А фильм-то! – вспомнил Жан и засмеялся. – Повеселили сами себя.
Танки ревели всю ночь. Звезды просвечивали в дырявую палатку, и ныли комары; потом и они уснули. Полковник и Жан с двух сторон прижимались ко мне, и то один, то другой натягивал на меня сползавшие одеяла. Я боялся пошевелиться, чтобы не разбудить их. На рассвете они ушли.
1974
Господи, дай мне плодовитости! Дай быстрого и легкого писания, больше мне ничего не нужно.
Читаю «Культуру и этику» Швейцера. В его лице, можно сказать, Запад дорос до «толстовства». Он апеллирует к рационализму XVIII века, тогда как с гораздо большим основанием мог бы апеллировать к традиции русской философской мысли, которая, в отличие от западной, всегда была насквозь этической.
Русская философия, развившаяся вне академических рамок, всегда была по своим темам и по своему подходу экзистенциальной.
Бердяев. Русская идея.Даже наши эпигоны Запада (Чернышевский и др.), ведь даже они никогда не удовлетворялись воспринятым умозрением, а разворачивали его в животрепещущий вопрос о смысле жизни, о действительном поведении человека. И то, что для Гегелей и Фейербахов было интересным теоретическим упражнением, для них становилось испытанием собственной жизни.
Толстой, в котором начисто отсутствовало немецкое прекраснодушие, не стал бы, в отличие от Швейцера, выводить волю к действию из «разумных оснований», ибо разум в конечном счете всегда приводит к оправданию действительности.
– Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно.
Л. Толстой, Анна Каренина.Как, в самом деле, согласовать мировоззрение с действительностью? Весь фокус, видимо, в том, чтобы заставить разум поверить в этические идеалы, противопоставленные действительности, а поступать – непосредственно, спонтанно, не заботясь об обосновании своих поступков выработанным мировоззрением; только тогда они и будут действительно обоснованы. Человек сам творец своего поведения.
Ах, друзья мои! Пусть ваше Само отразится в поступке, как мать отражается в ребенке, – таково должно быть ваше слово о добродетели!
Ницше. Так говорил Заратустра.Как будто процесс обоснования когда-то не приходит к концу! Но таким концом служит не голословное предположение, а необоснованный образ действий.
Витгенштейн. О достоверности. 110.Теперь же, когда мы знаем, сколь ненадежно само основание, решение этической проблемы делается субъективным творческим актом, который мы можем подстраховать лишь concedente Deo. Иными словами, мы нуждаемся в спонтанном и решающем импульсе со стороны бессознательного.