Губернатор - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тяжелым скрипучим ключом он отворил церковь. Пахнуло сладким воском, вялой травой, засохшими букетами цветов, которые отец Виктор оставил сохнуть в вазах перед иконами. Едва ощутимая теплота скопилась в храме за долгие годы служений и молитвенного стояния прихожан с тех времен, когда храм был многолюдный, и эту теплоту надышали те, кого уже не было в живых.
В храме было темно, только светила одинокая красная ягода лампады. Были едва различимы окруженные золотом и лазурью полководцы, герои и мученики.
Отец Виктор вошел в алтарь. В сумраке лишь угадывалась икона с изображением отца. Зажег свечу и увидел живые строгие глаза лейтенанта, над которым мчался победоносный всадник. Облачился в золотую тяжелую ризу и начал богослужение. Долгую одинокую литургию в пустом храме, по которому летал его слабый голос. То замирал, то вспыхивал слезным восторгом.
Престол, покрытый шелком, поблескивал дарами – потиром и дискосом. Так поблескивают в капитанской рубке компас и астролябия, направляя корабль среди безбрежных вод. Отец Виктор был капитан, ведущий ковчег по небесным светилам, среди которых плыла голубая Вифлеемская звезда.
Отец Виктор чувствовал, как с каждой молитвой, с каждым возгласом и песнопением вокруг престола копились невидимые волшебные силы. Словно к потиру, в котором таилось алое вино, и к дискосу, на котором лежали извлеченные из просфоры частицы, – к ним собиралось все мироздание в предчувствии чуда. К ним текли звезды, вокруг них вращались светила, горы склоняли свои вершины, моря и океаны катили к ним свои волны. Птицы на ветках поворачивались в их сторону, готовые лететь. Лесные звери прерывали свой бег и начинали чутко прислушиваться. Каждый цветок, каждая бабочка обращались к престолу, у которого совершалось таинство. И все несметные, живущие на земле люди чувствовали, как сердца их замирают от таинственного волнения. К ним приближалось грозное и восхитительное чудо.
Отцу Виктору казалось, что в алтаре наливается дивный бутон с сокровенной сердцевиной. Готов раскрыть свои лепестки. Собирает в себя все людские дыхания, все земные стихии, все лучи мироздания. И его, отца Виктора, жизнь вливается в этот бутон, погружается в глубину, сливается с сокровенной сердцевиной.
Он переносил в бутон свою огромную жизнь с младенческими воспоминаниями, с лицами любимой бабушки и обожаемой мамы. Он вспоминал тот разноцветный фонарь, который дед купил во французской лавке, и большое зеркало, перед которым мама расчесывала свои чудесные каштановые волосы. Читая молитву, он видел ночные московские переулки, по которым бродил со своей первой любовью, среди искристых сугробов, и впервые под желтым ночным фонарем поцеловал ее мягкие губы. Он вверял бутону свою жизнь, как вверяют сокровища на вечное хранение. Среди этих сокровищ была жена, прекрасная, навеки любимая, та, что мчалась на лыжах по янтарным снегам, и та, что прижимала к млечной груди младенца, и та, что с заплаканным лицом провожала его на войны, и та, что спокойная, строгая, с темными бровями и бумажной полоской на лбу, лежала среди погребальных цветов. Он отдавал бутону все свои войны, – разноцветные вершины афганских гор, желтый поток Лимпопо, зловонную топь Кампучии, лазурь Средиземного моря, в которой шли корабли. Вся его жизнь погружалась в бутон, находя в нем успокоение, вплоть до последней, еще предстоящей секунды.
Отец Виктор видел, как пространство вокруг престола начинало волноваться, в нем возникали алые, голубые, золотистые вспышки. Слышался шум невидимых крыльев. Его лица касались жаркие вихри. Что-то приближалось, огромное, грозное, лучезарное. Потир с вином и дискос с пшеничным тестом воспарили в дивном сиянии. Чудесный бутон растворился, и хлынул свет такой ослепительной белизны, что стало светло как днем. В церкви стал виден каждый сучок в потолке, каждая капелька воска, каждая золотая крупица в нимбе. Воины священных парадов, маршалы великих побед, герои божественных подвигов стояли у престола, и лейтенантские кубики на воротнике отца светились, словно капельки крови.
Победа была одержана. Отечество спасено. Отец Виктор в изнеможении опустился на стул у стены алтаря и смотрел, как гаснут над престолом голубые зарницы.
Он дремал, и ему казалось, церковь превратилась в огромный бриллиант, переливается чудесными радугами.
Проснулся, когда в алтаре пролегла алая полоса зари. Услышал, как стукнула дверь. Чьи-то шаги раздались в гулкой пустоте храма. Удивляясь этому раннему посещению, отец Виктор вышел из алтаря и увидел человека, что нетвердо стоял, крутил головой, рассматривая иконы с изображением парадов и битв.
– Ты кто такой? – спросил отец Виктор.
– А, это ты, поп! Я-то кто? Я Семка Лебедь. Многие меня знают, а кто не знает, еще узнает! – Человек засмеялся, крутанул головой и едва удержался на ногах. Он был пьян. Его глаза зло и весело оглядывали храм, а губы улыбались, словно в убранстве храма он находил что-то забавное и смешное.
– Ты что пришел? – спросил отец Виктор.
– Шел, шел и зашел. А что, нельзя? По билетам пускаешь? Мне говорили, здесь чудной поп живет. Икону Сталина держит. Дай, думаю, посмотрю. Где она, икона? – Семка Лебедь водил глазами по стенам и увидел икону, на которой сияла Божья Матерь Державная. Под ней, в окружении победоносных маршалов, стоял генералиссимус в белом кителе с бриллиантовой звездой. – Ишь ты, богато!
Ничего не скажешь! Не врали люди! – Он подошел к иконе, чуть не опрокинув стеклянную вазу с вянущими колокольчиками и ромашками. – Что у тебя церковь качается? – Он захохотал, разведя руки в стороны, словно канатоходец, желая удержать равновесие.
– В Божий храм не являются пьяным. Ступай, проспись.
– А я специально напился. Страшно было идти. Как можно тверезым на такую икону смотреть? Ведь Сталин душегуб, столько народу сгубил. А его на икону. Вот я и выпил пол-литра.
– Ступай, отдохни. А потом приходи, исповедуйся.
– Нет, ты мне скажи! Если Сталин, душегуб, столько народу перебил, и его в святые, значит, и меня в святые можно? Я тоже душегуб. Ты художнику сделай заказ, пусть с меня икону напишет. Ты повесь ее тут. Старушки будут молиться, я им помощь буду оказывать. Косых, дурных, горбатых – всех буду лечить. А тебе с этого будет доход.
– Уходи. Тебе здесь не место.
– А ты погоди меня гнать. Я к тебе за делом пришел. Хочу венчаться. Можешь меня повенчать? Живем не венчанные. А это грех. Детишки пойдут, в блуде зачатые. А мы не хотим, чтобы в блуде. Хотим по-божески. Она, невеста моя, девушка набожная. Меня к тебе послала. Повенчай нас.
– Кто невеста твоя?
– А Хавронья Ивановна. Я ее на бойне купил. Честная, не гулящая. Только у нее сиськи, не как у всех. У Анюты, к примеру, сиськи между рук болтаются, а у Хавроньи Ивановны между ног. Непривычно.
– Тяжело тебе будет перед Господом стоять. Много у тебя сажи в душе накопилось. Ступай, проспись, а потом приходи на исповедь.
– А ты меня не пугай, поп! У меня сажа в душе, потому что был на пожаре. Там и наглотался сажи. Я пожары люблю. Лето сухое, знаешь, как все горит? Хочешь, твой храм сожгу? Он же у тебя сухой, трухлявый. Сразу займется. Ой, а это кто? – Семка Лебедь указывал на икону, где летчик с нимбом, в кабине бомбардировщика, объятый пламенем, пикировал на колонну танков. – Это кто такой?
– Капитан Гастелло.
– Гастелло не знаю. Брателло знаю. С него и начнем. Он уже и так горит, а мы огонька добавим!
Семка Лебедь запалил зажигалку, стал подносить к сухим венцам сруба с торчащим из пазов мхом. Огонек зажигалки уже касался мха, как вдруг из иконы с грохотом и блеском прянул пикирующий бомбардировщик. Надвинулся на Семку чашами пропеллеров, пульсирующими пулеметами и пушками. Семка вскликнул и побежал из храма. Выскочил и помчался по проселку, закрывая затылок. А его настигал разгневанный летчик с нимбом, давил слепящими чашами винтов, рыхлил проселок очередями пулеметов и скорострельных пушек.
Глава 18
Один из кабинетов Головинского располагался в статуе Свободы, в ее голове. Голова была отлита из толстого стекла, лучистый венец над ее челом был хрустальный. Солнце в течение дня текло, переливаясь в хрустале множеством радуг. Сидящие в кабинете испытывали от этих перетекающих спектров сладкое безумие.
Головинский выслушал отчет своего пресс-секретаря Лунькова, у которого вместо носа горел многоцветный спектр.
– Вы, Петр Васильевич, обладаете даром общаться с этими продажными журналистами. Они получают от вас деньги за клевету, но не чувствуют к себе отвращения. Им кажется, что они спасают Родину от тирана. – Головинский слегка смещал зрачки, и нос Лунькова превращался в большую перламутровую пуговицу.
– Когда я работал в разведке, Лев Яковлевич, я занимался энтомологией. Изучал ядовитых бразильских муравьев и перуанских жуков. Их укус смертелен. Наши журналисты – те же жуки-трупоеды и муравьи-отравители. Они питаются трупным ядом и жалят, когда яд в них скапливается. – Лунькову казалось, что в щеку Головинского вонзилось радужное острие, и это было смешно.