Бурная жизнь Ильи Эренбурга - Ева Берар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже в который раз, отчаянно устремляясь вперед, верный своей любви к авангарду и провокациям, Эренбург вместе с тем все время оглядывается на прошлое, ища в нем подсказку и опору, как будто прошлое защитит его от пустоты. Конечно, Эренбург за модернизм. Однако, разделяя его на два течения — «механическая бодрость американизма» и «тяга на Восток»[236], он не ассоциирует себя ни с одним из них. Согласно Эренбургу, они могут существовать лишь на фоне третьей составляющей, пришедшей из глубины веков, — «распыления иудейского духа»[237]. Понятие «иудейский дух» подразумевает здесь то же самое, что и в романе «Хулио Хуренито». Бунтарский, скептический, в постоянных поисках истины, дух этот в равной степени противостоит и наивному американскому самодовольству, и русскому фанатизму. «Романтическая ирония», через которую этот дух себя выражает, — это не «школа и не мировоззрение. Это самозащита, это вставные когти. Настоящих когтей давно нет, евреи стерли их, блуждая по всем шоссе мира»[238]. Статья, в которой высказываются эти мысли, носит название «Ложка дегтя в бочке меда»: еврейская ирония и в самом деле горька, как деготь, она мешает колесикам механизма вращаться плавно, безжалостно разрушая благодушное однообразие, но только она позволяет вполне оценить сладость «меда», т. е. чудеса современного мира. В этом и состоит «прилив еврейской крови в мировую литературу»[239]. Однако этот апофеоз «иудейского духа» сопровождается существенной оговоркой: да, евреи — «соль земли», но слишком высокая концентрация соли делает почву бесплодной. «Ведь без соли человеку и дня не прожить, но соль едка, жестка, ее скопление — солончаки, где нет ни птицы, ни былинки»[240]. А поскольку «скепсис и критицизм» у евреев в крови, это часть их «физиологии», они могут и должны существовать только в рассеянии, среди других народов.
Париж — Москва: новые друзья
Весной 1926 года Эренбурги отправляются в Россию. Программа их пребывания на родине насыщена до отказа: Москва, Киев, Харьков, Одесса, Тифлис и Баку, откуда они планируют вернуться в Париж через Турцию. Цикл репортажей для «Вечерней Москвы» должен покрыть дорожные расходы. Кроме того, Илья рассчитывает пополнить средства за счет показа последних новинок французского кино: он везет с собой фрагменты фильмов Рене Клэра, Абеля Ганса, Жана Ренуара. Кому, как не ему, знакомить Россию с искусством современной Франции!
Прошло уже два года со времени его последнего путешествия по Советской России: за это время нэп, с его «свободной частной инициативой», пусть и под бдительным оком партии и налоговой полиции, оживил экономику, хотя и породил коррупцию. Друг Эренбурга Бухарин вместе со Сталиным стоит у кормила власти: успешно громит левую оппозицию, определяет темп индустриализации, бдительно следит за кулаками и рабочим классом, выступает арбитром в споре литературных группировок, руководит Коминтерном — одним словом, строит социализм. Эренбург, поселившийся у Кати и Тихона, из окна их скромной московской квартирки может видеть, какая нищета, какие жестокие нравы царят в городе. Дочь Ирина больна туберкулезом; Илья сразу же решает увезти ее с собой в Париж, не слишком думая о том, сможет ли он обеспечить ей лечение во Франции. Впечатления от пребывания на родине лягут в основу грустного и сентиментального романа «В Проточном переулке». Позднее, рассказывая об этой книге в своих воспоминаниях, Эренбург процитирует Гоголя: «Много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл создания»[241]. Роман «В Проточном переулке» будет встречен в штыки «пролетарскими писателями», хотя советский редактор изрядно покорежит его перед выходом в свет: «С „ЗиФ“’ом у меня трагедия: они напечатали мой роман „В Проточном переулке“ в обезображенном виде. В первой книжке „30 дней“ 53 купюры. Это явное надругательство»[242], — негодует возмущенный автор.
Во время этой поездки завязывается дружба с Бабелем. Эренбург всегда восхищался его творчеством; теперь Бабель поражает его как человек. Между ними много общего: происхождение (хотя укорененность в еврейской культуре и чувство принадлежности к еврейству у Бабеля гораздо глубже, чем у Эренбурга), жадность к жизни, неуемная любознательность, одержимость работой. Но есть и существенное отличие: Бабель всецело и без остатка посвящает себя писательству, Эренбург же гонится за разными зайцами. Он дружит с Мандельштамом, Пастернаком, Цветаевой, Замятиным; теперь возникает еще одна литературная дружба и еще один литературный «наставник». Этой своей разбросанностью Эренбург раздражал Пастернака уже тогда. Поэт пишет Цветаевой: «Это прекрасный человек, удачливый и движущийся, биографически переливчатый, легко думающий, легко живущий и пишущий, легкомысленный. <…> И мне очень бы хотелось, чтобы ты не согласилась со мной и меня осадила: он вовсе не художник. Я желал бы, чтобы ты была другого мнения. Найди в нем то, чего я в нем напрасно ищу, и я стану глядеть твоими глазами»[243].
Возвращение в Париж после долгого российского турне было невеселым. Он вывез из России столько впечатлений, что хватило бы «на десяток томов». Однако в Париже он не знает, чем заполнить дни: убивает время на Монпарнасе в «Куполе», пытается работать. В России все писатели обречены на нужду и неустроенность; в Париже он, как писатель-эмигрант, острее чувствует свою униженность. Но даже в худшие моменты в его облике, в его богемной внешности сохраняется, по воспоминаниям Нино Франка, что-то «неповторимо изысканное»: «Эренбург был не лишен кокетства и вкуса: любил хорошее сукно, носил обувь, как у банкиров, и огромные миллиардерские ручки, бывшие в ходу до кризиса: однако на нем все это теряло свой лоск, превращалось в тряпье — видимо, в силу присущей ему небрежности»[244]. Он стал притчей во языцех благодаря причудливым головным уборам, двум собачкам, которых он постоянно выгуливал на Монпарнасе, и постоянному столику в «Куполе», который, как шутил он, пока еще не под куполом, — однако это была совсем не та слава, о которой он мечтал.
Эренбурги снова меняют квартиру и переезжают на бульвар Сен-Марсель, еще дальше от Монпарнаса. Любе приходится вести хозяйство, раньше она никогда не возилась на кухне; правда, как только появятся деньги, она немедленно бросит это занятие. В Москве Эренбург окунулся в самую гущу литературной жизни — и какой жизни! Здесь же, в Париже, он терзается от одиночества. «На Западе показалось мне как-то скучновато, — пишет он Замятину по возвращении из СССР. — Ведь я литературно чрезвычайно одинок и, говоря откровенно, растерян. Мало кому приходится верить и в похвалах и в хулах»[245]. «С французами Эренбург почти не общался, — пишет Нино Франк. — Он оставался иностранцем, даже на Монпарнасе, в кафе „Куполь“, хотя и был там завсегдатаем. Он был привязан к Западу, к его миражам, и все-таки был чужаком»[246].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});