Бурная жизнь Ильи Эренбурга - Ева Берар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди знакомых Эренбурга находится Нино Франк, молодой итальянский журналист родом из Неаполя. В 1929 году он станет основателем интернационального журнала «Бифур», в котором увидят свет произведения чуть ли не всех великих поэтов и художников XX века — Макса Жакоба, Жана Кокто, Модильяни, Пикассо. Франк вспоминал впоследствии, как, устроившись в своем уголке в «Куполе», Эренбург «любил выступать в роли полуофициального интеллектуала и обожал потчевать друзей-журналистов своими рассказами» о России, о ее литературе и истории. «Он подтрунивал над моим энтузиазмом по поводу нового мира, открытого Октябрем, снова и снова повторяя, что эпоха героических свершений уже давно миновала»[223]. Возвращаясь во Францию, Эренбург надеялся, что в здешних литературных кругах у него сохранилось определенное реноме: не говоря уже о знакомствах и о его довоенных переводах французской поэзии, не он ли был среди первых, кто познакомил французов с Октябрьской революцией? В 1923 году в Париже был опубликован на французском языке сборник «Сцены русской революции» (Scênes de la Revolution russe), куда вошли рассказы Эренбурга, Пильняка, Ремизова и Никитина. Только что вышел французский перевод «Хулио Хуренито» с предисловием Мак-Орлана, как нельзя более лестным: «Этот молодой человек [Эренбургу 34 года — sic!], изящный и ироничный, образованный на французский манер, хотя и интернационалист по своему мироощущению, написал роман, который скорее по стилю, чем по содержанию, является данью французской литературе, с присущим ей духом свободы и верностью классическим образцам»[224]. Однако Эренбург жалуется на то, что ошибки переводчика полностью исказили смысл романа; надежды, которые он возлагал на эту публикацию, быстро сменились разочарованием.
Отношения с Родиной также оставляют желать лучшего. В Париже его ожидал неприятный сюрприз: оказывается, «весь литературный Ленинград» в последнее время потешается над его книгами. Эренбург совершенно сбит с толку; он пишет Замятину: «Вы ни разу не собрались написать мне в Париж. А я ведь очень ждал Вашего суждения о „Жанне“. Несмотря на плодовитость, тиражность и прочее, я теперь в достаточной мере растерян. „Жанну“ ругают напропалую все. <…> Действительно ли это настолько плохо? Что же, я и вправду только „Вербицкая в штанах“? „Русский Современник“ видимо, думает именно так (Тынянов <…> Шкловский, Каверин). Так ли думаете Вы? Чувствуете ли, что ошиблись в давней статье обо мне? Или я пропал, слинял? Напишите мне откровенно! Вашему пониманию я очень верю. От универсальности нападок, повторяю, растерялся. Не сердитесь за надоедливость вопросов»[225]. Насмешки тех, кого он считал своими друзьями, глубоко ранят, да и прочие отклики отнюдь не способны воодушевить. Пролетарские писатели из РАППа, присвоившие себе функции Чека от литературы, громогласно требуют не переводить бумагу на «клеветника» Эренбурга. Отношение к нему «внелитературных» (читай: партийных) кругов остается крайне неопределенным. Тираж романов «Любовь Жанны Ней» и «Жизнь и смерть Николая Курбова» не превышает пяти тысяч — до смешного малая цифра для огромной России; «Рвач» по-прежнему запрещен. Журналы, выражающие позицию «внелитературных кругов», например «Новый мир» Луначарского, также беспощадны: «Индивидуализм, упадочничество, кокетничанье самодовлеющей „красотой“ переживания или литературной формы — все то, что хотело бы оскалить зубы, но, за неимением их, ввиду старческого одряхления, ограничивалось высовыванием языка со страниц Ильи Эренбурга, „Русского современника“, „России“, — все это как будто отошло в прошлое»[226]. Язвительная критика «Нового мира» была тем обидней, что, как известно, у Эренбурга действительно не хватало передних зубов. Но Эренбург не сдается. Он снова — в который раз! — обращается за помощью к Николаю Бухарину: «Дорогой Николай Иванович <…> Я знаю, что я далеко не Пушкин, а Вы — далеко не Николай Павлович (не судите за каламбур!). И все же обстоятельства заставляют меня повторять исторические жесты. Вам ли говорить, что Эренбург не эмигрант, не белый, не „пророк нэпа“ и пр. пр. <…> Местожительство не определяет, надеюсь, убеждений. Я работаю для Советской России, живу с ней, не в ней. <…> Вся моя надежда теперь на Вас»[227]. «Рвач» будет опубликован в 1926 году ленинградским Госиздатом.
Модернизм и «иудейский дух»
Все происходящее безмерно угнетает писателя. В 1916 году он спасался от депрессии при помощи наркотиков. В 1925-м он очертя голову бросается в экстравагантную авантюру: «Я почти влюблен в абсолютнейшую дуру <…> в мулатку „Нанда“. Когда она смеется, это лишено смысла, физиологично, больно ушам: зоологический сад наружи»[228], — откровенничает он в письме к Полонской. Эренбург пытается претворить свое отчаяние в литературный сюжет. «Лето 1925-го» — это книга о нищете и одиночестве в Париже, в которой «социальная фантастика» (выражение Мак-Орлана) сочетается с сентиментальностью, то выспренней, то слезливой, не без доли пошлой эротики.
Парижское «очаровательное небытие» превращается в небытие буквальное. Эренбург рискует смелый шаг. Хотя он никогда не был силен в литературной теории, он решает оставить писательство и заняться разработкой «программы нового романтизма». Сборник статей, который он готовит, будет называться «Белый уголь, или Слезы Вертера»; этой книгой Эренбург рассчитывает включиться в дебаты о модернизме, которые волновали в то время литературный мир Франции. К сожалению, сборник увидит свет только в 1928 году.
Мнение Эренбурга сводится, в общем, к следующему: конструктивисты заблуждаются, считая, что индустриальная цивилизация несет смерть искусству. Напротив, эпоха машин и империализма может стать богатым источником вдохновения: «Борьба за нефть или гуттаперчу, мощь консорциумов и петитный трагизм человеческой жизни захватывает нас больше, нежели все выдуманные романы <…> Наша революция, фашизм, малярия восстаний, могущественные организации враждующих классов <…> фантастика техники делает игрушечной любую мифологию»[229] (Статья «Романтизм наших дней»). Никогда не избегавший апокалипсических видений («Кажется, готовится второй „потоп“ — бешенство машин, крестовый поход манекенов»[230]), Эренбург открывает в индустриализации «фантастику техники», присутствие мифа («Романтизм учит человека летать, летать, как летал Икар, что особенно необходимо в наши дни, когда аэропланы снабжаются бадом и ватерклозетом»)[231] и наряду с этим — одиночество современного человека. Однако более, нежели суть «нового романтизма», Эренбурга занимает его охват: речь идет, пишет он, о «мировом тяготении»[232], именно «мировом», хотя Россия остается в стороне от индустриального апокалипсиса. Тем не менее советская молодежь, выросшая в революционные годы, отвергает «вульгарный натурализм», и если для «фантастики техники» в России пока нет почвы, то «на перекрестках московских улиц можно встретить теперь <…> самого фантастического, единственного из наших писателей, всецело преодолевшего быт <…> великого Гоголя»[233]. Не слишком заботясь о логике своих построений, Эренбург пытается отстаивать тезис о зарождении единого миропонимания среди художников, живущих в разных концах Европы. Один и тот же «дух современности» вдохновляет Арагона и Бабеля, Чаплина и Мейерхольда, Пикассо и Пастернака: «Есть в переходном времени нечто объединяющее вражеские лагери и придающее общий колер двум зорям. <…> Как бы ни был отличен наш советский быт, он рождает столь же романтическое искусство»[234]. Свою миссию Эренбург видит в том, чтобы стать связующим звеном между разлученными братьями по духу, помочь им отыскать друг друга. Роман, к которому Эренбург приступает, «Гид по кафе Европы», предназначен и для западных европейцев, и для русских. Он должен отразить дух романтизма, «воздух, которым дышит сегодня Европа», и обогатить русскую литературу современным стилем: «Поворот первый — романтизм. Это воздух Европы. <…> Поворот второй — стиль. <…> Мы, „западники“, не достигли сплава языков „литературного“ и „газетного“. Над этим бьюсь»[235].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});