Обратная сила. Том 2. 1965–1982 - Александра Маринина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну? Вещь не та. И дальше что?
– Если на нее посмотрят двадцать человек, то обязательно найдется тот, кому она тоже покажется серой. Потому что есть особенности восприятия, просто они встречаются не часто. Среди трех человек их можно не встретить. А среди двадцати – шансы выше. А уж среди семидесяти – почти наверняка они попадутся. И тогда всем станет понятно, что человек не лжесвидетель. Ну, это такой простой пример, мне его дед приводил, чтобы я понял. Самое интересное во всем этом знаешь что?
– Что? – спросил Орлов почти шепотом, и Миша понял, что другу становится все хуже.
– Смертный приговор можно было выносить только полным составом суда. И этот приговор считался недействительным, если выносился единогласно.
– Как это? Наоборот же должно быть: если единогласно, значит, все считают это правильным и ни у кого нет никаких сомнений. Почему же приговор недействителен? Ты что-то путаешь, Мишаня.
– В том-то и дело, что не путаю! Все люди разные. Семьдесят один человек – это очень много. Они все не могут думать и чувствовать одинаково, они не могут одинаково оценивать одни и те же факты и обстоятельства. Мнения обязательно должны расходиться. Это нормально. А если они не разошлись, значит, либо судьи отнеслись к делу невнимательно, ни во что не вникали и не захотели думать, либо их заставили вынести такой приговор. Ну, угрозами там, или подкупом, или политическими соображениями. При честном судействе среди семидесяти одного человека не может быть единогласия.
– Подожди, я подумаю.
Саня снова закрыл глаза, и Михаилу показалось, что тот заснул. «Хорошо. Пусть поспит», – подумал Штейнберг. Он вытянулся рядом, накрывшись наломанными ветками: обе телогрейки – и его, и Санина – были отданы раненому. На дереве с ветки на ветку перелетала птичка, и Миша следил за ней глазами. Вот птичка сидит здесь – и через секунду она уже на другой ветке. Положение птички в этом мире изменилось – значит, и сам мир стал другим. Даже если сейчас нигде не идут бои, никто не стреляет и не погибает, все равно за секунду мир становился другим. Траектория движения птахи – как нитка, каждый перелет – стежок, сшивающий настоящее с прошлым и будущим…
– И часто этот Сангедрин выносил смертные приговоры? – вдруг раздался глуховатый голос Орлова.
– Очень редко. Тот состав суда, который один раз за семьдесят лет вынес смертный приговор, называли «Кровавым Сангедрином».
– А почему так, не знаешь?
– Ну, я сам-то Тору не изучал, так что точно не скажу. Но со слов деда я так понял, что древнееврейские законы требовали, чтобы человеческая жизнь считалась самой высшей ценностью. Нельзя желать смерти человеку, нужно надеяться на исправление преступника. Именно поэтому смертный приговор нельзя было выносить в тот же день, когда проходило судебное слушание. Нужно было дождаться, когда пройдет ночь и как минимум половина следующего дня.
– Для чего? Чего ждать-то, если все ясно?
– А вдруг объявится какой-нибудь новый свидетель и откроются обстоятельства, показывающие, что подсудимый не так уж сильно виноват. Или вообще не виноват. Короче, за человеческую жизнь боролись до последнего, использовали все возможности. Знаешь, Сань, я, наверное, поэтому и решил стать врачом, как отец. Отец всегда говорил, что надо бороться за жизнь, пока есть хоть малейший шанс ее сохранить. А когда шанса уже точно нет, все равно надо бороться. Потому что шансы оценивают люди, а есть еще чудо, которое невозможно предугадать. Ты как? Сильно болит?
– Ничего, – проскрипел сквозь зубы Орлов. – Терпимо. Холодно только.
Михаил поднялся.
– Сейчас я веток еще притащу.
– Ты сам-то поешь, у нас же тушенка еще осталась, и хлеб.
– Не хочу пока, – соврал Штейнберг.
На самом деле он очень хотел есть, просто ужасно. Но вскрывать банку и жевать тушенку с хлебом на глазах у Сани Орлова казалось не просто неприличным – безнравственным и даже каким-то оскорбительным по отношению к тяжело раненному. А взять пайку и уйти за деревья, и там схомячить втихаря – представлялось просто немыслимым. Лучше уж потерпеть. Тем более… Тем более оставалась еще надежда на чудо. На то самое чудо, о котором рассказывал отец. И если оно все-таки произойдет, еда пригодится в первую очередь для Саньки, которому нужно будет восстанавливать силы.
Так прошел день, за ним другой. Орлов то спал, то впадал в забытье, то просил рассказать что-нибудь. Иногда в нем появлялись силы, и тогда они с Михаилом принимались вспоминать рассказы и фельетоны из «Крокодила»:
– А помнишь карикатуру: тетка такая в сапогах, в кепке, под мышкой портфель, а внизу подпись: «Мужчина и женщина должны целиком перекачать свою половую энергию в энергию общественную»?
– Ага, помню! Мы с тобой так ржали! Все пытались представить, как эта перекачка происходит… А про режиссера и актрису помнишь?
– Нет… Это какая?
– Ну, там режиссер такой толстый, самодовольный индюк, штаны, жилетка, пиджак надевает, бутылка вина на столе, а за ним, на заднем плане, девушка, худенькая такая, жалкая, сжалась в комочек. Сразу видно, что он только что ее оприходовал. И подпись: «Ну что ж, теперь можно поговорить и о зачислении в штат».
– А, точно! Вспомнил!
В такие минуты молоденькие солдаты-ополченцы как будто забывали, что идет война и что они застряли в лесу, окруженные врагом, и что один из них умирает. Но минуты эти становились все более редкими: Саня Орлов чувствовал себя все хуже и хуже. Температура упала, лицо осунулось, разговаривать он теперь мог только с длинными паузами. Выполняя данное себе обещание, Михаил давал ему попить – понемногу, буквально по глоточку. Иногда Орлов бредил, и тогда Мише Штейнбергу становилось по-настоящему страшно. Страшно не оттого, что друг умирал – с этой мыслью Михаил на удивление быстро свыкся, а оттого, что произносимые в бреду слова казались проявлением чего-то потустороннего, необъяснимого и потому жуткого.
На четвертый или пятый день Орлов в бреду начал напевать какую-то песенку. Мелодия была печальной, а слова Михаил разобрал с трудом: «На дне твоем найду я свой вечный покой».
– А что за песню ты пел? – спросил он, когда Саня пришел в себя.
– Не знаю. А что я пел?
– Что-то про ручей. И что на его дне найдешь свой вечный покой. Я никогда такую не слышал. Красивая.
– А, эту… Это мне мама пела вместо колыбельной.
– Как так? – не поверил Штейнберг. – Ты же говорил, что твоя мать умерла от дифтерии, когда тебе еще двух лет не исполнилось. Как ты можешь помнить?
– Я и не помню. Отец рассказывал. Он маму очень сильно любил и все время про нее рассказывал. Он меня этой песне научил и говорил, что маме ее мать пела, тоже вместо колыбельной, а той – ее мать. Из поколения в поколение передавалось. Моя бабка, мамина мама, из немцев, так что песня немецкая. Народная, наверное. Отец сам толком не знал. Если выживу – обязательно спрошу у него после войны.
Орлов помолчал, отдыхая, потом добавил:
– Если мы оба выживем. Он военный инженер, его сразу на фронт отправили. А кроме отца, у меня никого не осталось. А тебе мама пела колыбельные?
– Конечно, пела, – кивнул Михаил.
– Ты их помнишь?
Тот пожал плечами.
– Не знаю, наверное, что-то вспомню.
– Споешь?
– Да ты что! – изумился Штейнберг. – Какой из меня певец? У меня слуха совсем нет, надо мной в школе на уроках пения все смеялись.
– Все равно… – голос Орлова уже не звучал, а шелестел. – Хоть слова скажи.
Миша напряг память.
Шлоф, майн кинд,Майн трейст, майн шейнер…Шлоф, майн лебн,Майн кадиш эйнер.
– Это на идише.
– А перевод знаешь?
– «Спи, мое дитя, моя надежда, мой красавец, спи, жизнь моя, мой кадиш единственный».
– Кадиш? Что за слово?
– Старший сын. Ты не разговаривай так много, тебе нужно больше отдыхать.
– Зачем?
– Чтобы быстрее поправиться, – уверенно ответил Миша.
– Да брось ты… – Орлов провел сухим языком по потрескавшимся губам. – Попить дашь?
Штейнберг поднес флягу, наклонил, хотел было отнять ее после первого же глотка, но передумал и дал раненому сделать второй глоток, потом третий.
– Все, – с напускной строгостью произнес он, – больше тебе нельзя.
– Можно, Мишаня, мне теперь можно… Ты меня не обманывай. Я не выживу.
– Прекрати! – рассердился Штейнберг.
– Не надо, Мишка… Я по твоим глазам все вижу… По лицу… Если бы у тебя была надежда, ты бы мне пить не давал… Я же не идиот… Подожди, я сейчас скажу…
Орлов снова замолчал, набираясь сил.
– Гитлер евреев уничтожает, – заговорил он, передохнув. – И в Германии у себя, и в других странах, на которые напал. И здесь будет то же самое. Если ты попадешь в плен – тебе не выжить. Возьми мои документы. А свои оставь со мной, пусть все думают, что я Штейнберг. Я умру, мне уже все равно. Если возьмут в плен, у русского Орлова будет шанс. У еврея Штейнберга ни одного шанса не будет. И чуда не будет. Война, Мишка, это не медицина, на войне чудес не бывает.