Сатанинская трилогия - Шарль Фердинанд Рамю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сходи посмотри, хорошо ли заперто.
Он проверил, вернулся:
— Заперто, но если завтра снова никуда не пойдем… Женщина открывает шкаф:
— Осталось еще немного вареного мяса.
Она показывает тарелку с куском говядины. Есть сахар, лапша для супа, но молока на завтрак… Если молочник не придет…
— Надо делать, как остальные! Пора брать ружье!
А в другом доме отец вдвоем с ребенком.
Жена в отъезде, няня ушла. Он сам готовит, сам обо всем заботится. Ведя хозяйство, он должен о многом помнить. Он приготовил для малыша ванну, искупал. И малыш смеется, хлопает в ладоши, говорит:
— Папа, почему пушки стреляют?
Но прежде, чем получит ответ, задает новый вопрос.
Немного легкого супа, кусочек поджаренного хлеба, повидло. У него голые ножки, он в сандалиях, платьице без рукавов, его усадили за стол, рядом посадили плюшевого мишку.
Надо подумать обо всем, что больше не имеет смысла, для него оно еще что-то да значит. Он не может видеть подобных различий. Вокруг него все просто, все истинно, он невинен. Но что делать мне?
Настала ночь. Ребенок еще долго играл у зажженной свечи. Потом заснул. Внезапно, как каждый вечер. Он живет своей жизнью. Продолжает идти своей дорожкой, не спрашивая, куда та приведет.
Он идет туда, куда ему хочется, трет глазки, головка начинает клониться. Он примет все, что случится, — вот что прекрасно, — а я?
Кроватка выкрашена в белый цвет, на ночном столике фарфоровая лампадка.
Кретоновые занавески в складках висели так же, как и пологи великой тишины, тяжелого, удушающего воздуха, пытавшегося пробраться внутрь.
Отец положил малыша в кроватку, но тот сразу проснулся. Сон к детям то приходит, то уходит, то возвращается. И вот он снова только и думает о том, чтобы поиграть. Он волен во всем! Он дружит с самим собой и со всем, что его окружает, в постоянном со всем согласии, что б ни случилось, поскольку ничего не знает, не защищается, может лишь все принимать, так он устроен, без намека на ложь. И что же, что же, Господи?! Значит, он лучше меня. И это не он нуждается во мне, а я в нем!
И отец, не в силах сдержаться, подходит к кровати, встает на колени, складывает руки над одеялом…
— Папа, ты хочешь за меня помолиться?
17
В гостинице они наскоро достали весь запас свечей, которых, к счастью, было несколько ящиков. Сами расставили их, большая часть служащих уже исчезла. Обмотали свечи проволокой, сделав что-то наподобие новогодних гирлянд, разместили их в люстрах и настенных светильниках. Другие свечи воткнули в горлышки пустых бутылок, расставленных по столам. Женщины принарядились. Еще раз сели возле зеркал, взяв пудру, румяна, карандаши. Еще раз принялись переделывать себя, пытаясь стать не такими, какими были, а такими, какими хотели быть. Сравнивая что видели в зеркале с образом, который лелеяли внутри. Видя, что руки белы, но белы недостаточно, что щеки розовы, но розовы недостаточно. Видя, что губы тронуты алым, но их надо подкрасить. Затем они вышли. С оголенными руками, с подобранными волосами, демонстрируя спину, шею, еще раз одаривая всех своими красотами и обещаниями. Заиграла музыка. Музыкантов было пятеро. Все свечи горели. Возникло движение, стал различим ритм, и люди начали уступать. Блеснула чья-то эгретка, пропала, появилась вновь, головка склонена набок. Кончик цветного пера вновь обретает настоящий оттенок, скользнув по плечу туда, где тень, тень меж плеч, она то уже, то шире. Еще одна тень скользит вдоль руки, прячется в эту руку, скрывается. А с виду — шаг вперед, шаг назад, снова вперед, тела остаются неподвижны, только ноги раскачиваются. Давайте же! Темнокожий изо всех сил принялся бить в барабаны. Движения: ногу выставляют вперед, руку надо поднять так, чтобы локоть оказался на высоте плеча, плечо к плечу, локоть к локтю, губы к губам.
Почему бы и нет? Скрипки припустили вовсю. Давайте! Раньше это было запрещено, а теперь нет. Давайте! В такой одежде ведь неудобно. Зачем она нужна, только мешает. Ритм слышится все отчетливей. Давайте! Темнокожий смеется, показывая большие белые зубы. Давайте! Давайте! Давайте! Настолько, насколько это возможно, и до самого конца. Погасла свеча. Остались стоять только двое, они медленно, медленно клонятся, — погасла еще свеча, — они клонятся, наклоняются, остальные уже лежат на ковре.
18
Безграничная сеть брошенной железной дороги отсвечивала белым, словно наполненные водой колеи, где отражается небо, затем свет погас, и опять загорелся — красный. Торговый склад неподалеку тихо горел ночь напролет. Взрывались паровозы, вверх взметался столб искр, опадал. Полночь, два часа, три, — теперь считают не дни, а часы, — вот прошел еще один, а огонь тихо, тайком пробирается вглубь горы из угля.
Был еще пожар, горело внизу, в глубине красной пещеры, пламя продвигалось вперед понемногу, бросками, как подрывник. День едва брезжил, столько везде было дыма. Прокукарекал петух, на деревьях началась птичья перекличка, птицы показывались из своих потайных мест и сразу скрывались обратно. Пахло углем и паленой кожей. Час, когда механик в темно-синей рубашке и черной соломенной шляпе выходил из дома на работу, неся в руках корзинку с едой, но прежде, стоя возле решетки из проволоки, кормил кроликов травой и морковью, теперь — никакого механика. Час, когда ставни стучали, будто хлопая рассвету, — этим утром не хлопали. В аллее под сенью деревьев — площадка для игры в кегли, старичок, который постоянно их собирал, в последний раз (когда это было?) — не собрал кегли. Бутылка на столе опрокинулась, ее так и оставили вытекать по капле, лужа на дорожке еще не высохла. Старичок сидит здесь же. Там, где обычно ставят кегли, есть небольшой холм, чтобы они не слишком далеко разлетались, возле него