Скрещение судеб - Мария Белкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис Леонидович писал своей жене: «Делаешь что-то настоящее, вкладываешь в это свою мысль, индивидуальность, ответственность и душу. На рукописи ставят отметки, ее испещряют вопросительными знаками, таращат глаза. В лучшем случае, если с сотней ограничений примут малую часть сделанного, тебе заплатят по 5 р. за строчку. А я за два дня нахлопал несколько страниц посредственнейших переводов для Литературки… без всякого труда и боли, и мне вдруг дали по 10 р. за строчку за эту дребедень. Где же тут последовательность, что ты скажешь! Всю эту дождливую ночь я об этом думал. Как быть, к чему стремиться и чем жертвовать?..»
Но Марина Ивановна не умеет «без всякого труда и боли», она и в этом последовательно безмерна и над переводами никому не ведомого стихотворца, не родившегося поэтом, — будет биться, как и над Бодлером, будет «переводить его за руку», прокладывать дорогу, которую он сам не проложил. И тетради будут пухнуть от вариантов, и будет отыскиваться то единственное слово, строка, рифма.
Она гневается, когда ей советуют — да и Борис Леонидович говорил нам, что не раз советовал ей, — переводить эти рифмованные однодневки без душевных затрат, просто для заработка, для денег. Она и на него сердится, заявляя, что никогда не позволит себе унизиться ради денег до того, чтобы работать не «выкладываясь»! И жалуется Николаю Москвину, с которым сдружилась за время его пребывания в Голицыно: «Я, вообще, с Вашего отъезда, перед всеми извиняюсь, что так хорошо (т. е. медленно, тщательно, беспощадно) работаю — и так мало зарабатываю… Я убеждена, что если бы я плохо работала и хорошо зарабатывала, люди бы меня бесконечно больше уважали, но — мне из людского уважения — не шубу шить: мне не из людского уважения шубу шить, а из своих рукописных страниц».
И потом еще в Коктебельские времена она поминает о своей «Губительной гордыне все, что пишу, — подписывать…»
А в тетрадь она заносит: «Я отродясь — как вся наша семья — была избавлена от этих двух (понятий): слава и деньги…» И о деньгах она вспоминает, только когда они ей нужны, а их нет! Но ей постоянно приходится о них вспоминать, ибо их постоянно нет, и она с горечью рассказывает, как выворачивает карманы свои и Мурины, считая копейки, чтобы добрать до рубля… В те голицынские дни она пишет отчаянную записку все тому же Гольцеву, пишет наспех, даже без числа.
«Милый Виктор Викторович,
Я вчера Вам звонила, нас разъединили, и после этого я в течение всего дня и нынешнего утра не могла к Вам дозвониться.
Ответьте мне, пожалуйста, через Мура или позвоните по телеф. К-0-40-13, как обстоят дела с Этери. Мне крайне нужны деньги, я у всех заняла и больше не у кого, и дошла до последних 2 р.
Мне хотелось бы знать:
1 / одобрили ли Вы сделанное
2/ если да — когда и к кому мне идти за деньгами.
Сердечный привет М.Ц.»Она по-деловому ведет точный учет всех своих денежных получек и в тетради с переводами заносит количество переведенных ею строк и сколько ей выплачено процентов гонорара и какая сумма получена на руки. За Важа Пшавела — Гоготур и Апшина — 1190 р. (Это теми, довоенными!), пока 60 процентов за Робин Гуда — 200 р. И так далее, и так далее. И при общем подсчете в среднем набегает рублей по 800 — 1000 в месяц. А 800 надо только платить в Литфонд за питание, да еще надо 250 за комнату, да еще 100 для передач, да еще учителям: Мур прочел Монтескье, Верлена, Андре Жида в подлинниках, но не знает элементарных правил математики, не знает физики, химии, не знает многого из того, что должен знать средний школьник. Деньги нужны на поездки в Москву, на покупку дров, керосина, еще нужно сапожнику, и еще вдруг попалась на глаза «шкура», и Марина Ивановна не может устоять: «…седая, мне в масть, цвета талого Снега, купила за 70 р. в местном сельмаге». Деньги… Деньги… «Кто кого перененавидит, я ли деньги, деньги ли меня?» Денег надо почти вдвое больше, чем она может заработать, и она все время в долгах: у одного займет, другому отдаст, кое-как перебьется. Продавать вещи, книги? Но все задержано на таможне, и ей выдадут их только в середине лета, а пока еще зима… И в довершение всего однажды в поезде, когда она ехала из Москвы, а может быть, еще в Москве, у нее вытащили из сумочки или она обронила 250 рублей, полученные за переводы в издательстве…
Огромные глыбы неисповедимых подстрочников! И больше всего она боится, что придет день и эти подстрочники иссякнут и она доберется до последнего подстрочника и переводить больше будет нечего, а следовательно, и заработка не будет… (Об этом она обмолвилась позже у нас на Конюшках.) Но подстрочники не иссякают, и пока она переводит одну вещь, в загоне уже дожидается очереди следующий подстрочник.
Каждый день, когда Мур уходит в школу, она садится за стол. И, должно быть, как и тогда, на Покровском бульваре, при мне, отодвигая с досадой и раздражением локтем и всей рукой в сторону чашки, тарелки, сахар, хлеб, Мурины учебники — все, что стоит, лежит на столе, освобождает место для работы, ставит перед собой чернильницу, кладет тетрадь…
Маленькое окно плохо освещает стол, который служит одновременно и письменным, и обеденным, и кухонным, и партой, и буфетом, и книжной полкой. За стеной гремит кастрюлями хозяйка, и хозяин бубнит о козе, о курах, о квашеной капусте, о том, что в сельпо к концу месяца обещали забросить селедку… В углу на полу, на газете рассыпана картошка. У беленой стены, там, где печь, на веревке просыхает выстиранное Мариной Ивановной белье. Две койки. Над койками на гвоздях одежда. Стол, стул, табуретка, кажется, еще стоял комод.
Я не была в Голицыно, мне рассказывала об этой комнате Екатерина Виноградская, которая сама скиталась по чужим углам, но говоря о жилище Марины Ивановны, она отводила в сторону глаза, словно бы и ее вина была в чем-то… Она говорила почему-то не две кровати, а две койки, и о бубнении за стеной о селедке, о козе, о курах я тоже услышала от нее.
Но Марина Ивановна уверяла, что ей «даже уютно…» Уютно — ибо за окном стужа до 40 градусов, а здесь теплая печь, уютно, ибо иного варианта нет: либо «нора» — проходной предбанничек в Мерзляковском, где не повернуться, и где Мур все время досаждает чем-нибудь теткам, либо та проклятая болшевская дача. Уютно, ибо не оставляет и гложет мысль о неуюте тех двоих…
Но и за этот жалкий голицынский «уют» Марине Ивановне приходится еще каждый месяц воевать с Литфондом! И только она обосновалась в Голицыно, как тут же ей надо просить продлить курсовки на следующий месяц. «Подали заявление в Литфонд, отдельно написала Новикову, отдельно ездила к Оськину, к-ый сказал, что решение будет «коллегиальное»… Теперь жду судьбы…» «…боюсь — отъезд, переезд — куда???…» И она бесконечно звонит в Москву, справляется, нервничает — дадут, не дадут. Дали. А на следующий месяц все сызнова, и снова нервничать, и снова ждать! И потом комната — только до 1 апреля, а с апреля комната переходит в детский сад Литфонда, а Муру кончать школу! Еще два месяца до конца учебного года! Конечно, можно было бы плюнуть на курсовки и питаться дома — но чем? Так уж повелось у нас, чуть отъедешь от Москвы — в магазинах пусто, продуктов нет, а тут еще идет финская война, и хлеба не всегда достанешь! Местные жители давно привыкли, уже запасаются с лета: соленья, варенья, засыпают погреба картошкой, овощами. Да и «блат» у них: забросят что в сельпо — они добудут, ведь жизнь здесь идет по принципу натурального обмена: ты — мне, я — тебе!