Скорость освобождения: киберкультура на рубеже веков - Марк Дери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Если (…) количество и качество сенсорных петель обратной связи между роботом и человеком-оператором достаточно хорошее, психологическая дистанция между оператором и роботом стирается. Иными словами, если робот выполняет то, что приказывает человек, а человек чувствует то, что чувствует робот, система человек-машина превращается в одну операционную единицу»{367}.
Неподвижные, передвигающиеся лишь внутри компьютерных сетей, бессмертные благодаря запчастям, стерлаковские постчеловеческие «телеоператоры» способны бороздить звездные системы и пересыпать пески чужих планет сквозь механические пальцы — пальцы, которые достаточно хитроумно сделаны, чтобы воспроизводить реальность достоверно, как если бы она постигалась с помощью телесного восприятия. Постэволюционная стратегия, которая началась с переделки тел, адаптируемых не к воздушным потокам, а к верчению в маклюэновских «электрических вихрях», завершилась в гиперреальности, превратившейся «скорее в средство действия, чем в средство информации»{368}.
Однако вернемся назад в настоящее. Доктор Ричард Рестак ставит под сомнение реальность кибергизации человека, предложенной Стеларком. Нейропсихиатр, профессор неврологии в Университете Джорджа Вашингтона и автор бестселлера The New York Times «Мозг», Рестак оспаривает постэволюционную теорию как с медицинской, так и с психологической точки зрения.
«Это чистая фантастика,— считает он,— типичный постмодернистский взгляд на то, чем станет человек в будущем. В постмодернистской философии вы можете сказать: «Зачем принимать все, как должное? Давайте же оспорим основополагающие элементы, например, нашу с вами биологию». Разумеется, в конечном счете вы придете к отрицанию биологии как таковой, а в биологии и заключается слабое место Стеларка.
Например, мне не ясно, как вы намерены решать, какой орган является жизненно важным, а какой нет. Потому что такие вещи, как иммунная система, скрываются в таких неприглядных органах, как тимус. Вам может быть удастся заменить печень или почки, но вам придется сохранить в каком-либо виде иммунную систему. А иммунная система поднимет бунт против вторжения в тело любого чужеродного объекта. Отсюда самая большая ваша проблема: как заставить тело, находящееся в процессе удивительного превращения [в киборга], принять эти имплантанты? Иммунная систему можно изъять из организма, но тогда он становится открыт для вирусов и бактерий. Более того, если вы снимите с тела кожу, не покрыв его предварительно чем-нибудь еще, возможность подхватить инфекцию возрастает до астрономических размеров. Я не могу себе представить возможность перехода от человеческого существования к чему-то другому не только из-за технических, но, главным образом, из-за биологических проблем.
И еще: скажите, кому захочется так жить — где-то там, среди звезд? Я сам писал о мозговых и телесных протезах, которые умеют делать удивительные штуки, но фантазии Стеларка кажутся мне патологией — экстремальные, самовлюбленные мечты об абсолютном уединении. Его существо нездешнее по своей природе, ему никто не нужен, поскольку его мозговые способности увеличены благодаря чипу или генной инженерии, что уже само по себе подразумевает некую дегенерацию, так как это существо занято исключительно своими внутренними процессами.
Фантазии, подобные этой, ни что иное как искаженное картезианство. Мы настолько свыклись с идеей Декарта о том, что мы — это сознание, а тело — это «оно», что и относимся к нему, будто это «оно» (как к машине), тогда как на самом деле мы составляем единое целое. Мне кажется, в такой объектификации тела скрывается много ненависти к самому себе, много отчуждения».
Статья Стеларка «Протезирование, роботы и дистанционное существование: постэволюционные стратегии» заканчивается заявлением о том, что в телесуществовании «телесная форма улучшается, а ее функции увеличиваются, (…) электронное пространство перестраивает архитектуру тела и расширяет его операционные способности»{369}. За этой манящей мечтой об обожествлении тела (которая до известной степени совпадает с противоположной идеей о безграничных возможностях человека, не связанного материальностью) скрывается почти садомазохистский подтекст: «травматированное» объективизацией тело «лишено и оторвано» от своих функций техникой, и ему не остается ничего другого, как идти с ней на «взаимодействие и симбиоз». Мы снова имеем дело с маклюэновской травматической самоампутацией, проводящейся под действием «нарциссистского наркоза» — механизма самозащиты тела от шока, получаемого при сдирании кожи заживо. «Мы должны шокировать нашу нервную систему, иначе мы умрем»,— утверждает Маклюэн{370}. Точно также и Стеларк настаивает на том, что «тело, подключенное к компьютерной сети, нужно успокоить. В самом деле, (…) для достижения симбиоза [с техникой] телу требуется все больше и больше анестезии»{371}.
Само же тело должно быть освежевано и выпотрошено, а «большая часть плохо функционирующих органов и систем выброшено, чтобы снизить накопление токсинов в его химическом составе»{372}. Полиморфная, почти синтетическая физиология, которую Кароли Шнееманн назвала «радостью мяса», уравновешивается здесь идеей плоти как мертвого мяса. Плавая в токсических отходах и всегда на грани распада, стеларковское тело мало похоже на шнееманновский «источник переменной эмоциональной силы». Но оно неотличимо от идеального субъекта силы Фуко — анализируемого, манипулируемого «податливого тела», готового «подчиняться, использоваться, изменяться и совершенствоваться»{373}.
Как ни удивительно, в постреволюционной теории Стеларка не ставятся проблемы власти, которые обычно присутствуют в сочинениях Маклюэна. Техника скрещивается с телом, но никогда не конфликтует с социальными или экономическими вопросами. Кто же тогда строит все эти машины? Затянутый в неуязвимый экзоскелет, стеларковский киборг могущественен, но не всевластен — это фараоноподобный монумент мумифицированному телу внутри него. Его разум находится вне него. Большинство постчеловеков в конечном счете «не более чем манипуляторы компьютерных образов», осваивающие бесконечность «через поверенных», с помощью отправки колонии роботов на отдаленные планеты»{374}. Но кто пишет коды, создающие «сверхдостоверную иллюзию телебытия»? Кто контролирует на расстоянии контроллеры? Вот здесь то и вступает в действие политика постгуманизма. Стеларковское искусство и идеи не существуют, как он мечтает, в свободном от ценностей культурном пространстве, традиционно отведенном науке. Его научно-фантастическая мечта о теле, которое более не является «местом для … социального», со всех сторон окружена феминистскими наездами на тело, непрекращающимися спорами об этичности человеческой биотехники и критикой «зеленых» в адрес капиталистических литаний техническому прогрессу и необузданной экспансии.
Но сам Стеларк будто и не подозревает, что его дискурс находится под перекрестным огнем культурных войн. «Перформансы имеют дело с идеями, а не с идеологиями,— настаивает он. — Художник стоит вне политики силы и власти вовсе не из-за того, что считает наивным результаты и проблемы, но потому что в центре его внимания находится воображаемые постэволюционные способности [человека]»{375}. Его идеи «возникают из перформансов», настаивает он, а не претендуют на звание «гармоничной и всеобъемлющей теории»; они «скорее касаются того, как стать поэтически, а не (…) политически убедительными».
Сохраняя поэтическую лицензию на право называться художником, Стеларк освобождает себя от научных требований, с которыми неразрывно связаны теории. Вместе с тем он принимает лишь буквальные интерпретации своих работ, метафорические прочтения отвергаются им как зависимые от контекста — сферы «психического и социального», освободить от которой собственно, и призваны постэволюционные стратегии. Таким образом, он ратует за научную объективность, которая позволит избежать социальных или же политических интерпретаций его работ. «Будучи убежденным в субъективности отчетов», «скептично воспринимая любые заявления, сделанные по памяти, ибо они как правило слишком общи, неточны и сложно поддаются оценке» и с подозрением относясь к «идеализации и гиперболизации прошедших акций», он узаконивает свои постчеловеческие речения и маклюэновские сентенции при помощи технической терминологии и бесстрастного тона»{376}.
Однако сама идея мышления, незамутненного идеологией, идея социального пространства, в котором столкновение человеческих тел и машин происходит без участия «политики силы», является научной фантастикой. Мысль о том, что истина настолько же формируется обществом, насколько им открывается, то есть, что даже абсолютно нейтральные в плане ценностей дискурсы все равно окрашиваются в тот или иной цвет культурными оценками,— основополагающая в современной критике науки. Наука и техника «не изолированы от идеологического влияния, но являются неотъемлемой частью, основой общественных строев, которые их порождают и поддерживают»,— утверждает культуролог Клаудия Спрингер{377}.