Портрет героя - Мюд Мечев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут появляется Кац.
— Вам надлежит с этой бумагой…
— Ничего не надлежить! — зло отвечает баба.
Кац кладет на стол перед ней лист бумаги и, сказав «следующий», исчезает в кабинете. Старушка идет за ней.
— Какой славный! — обращается к бабе моя соседка, худая высокая женщина, похожая на учительницу, показывая на малыша.
— Тебе-то что?! — буркает та и так стягивает ребенка пеленками, что он багровеет и выпучивает глаза.
— Осторожнее!
— Не издохнет! — Она закручивает его в одеяло, сует в карман бумагу и, взглянув на бюст Горького, произносит:
— У-у! Гадюка!
Потом раздается оглушительное хлопанье входной двери, звенят стекла.
— Следующий! — Кац выпускает из дверей старушку, которая, не глядя ни на кого, заматывает тощую шею платком и исчезает. А я, стараясь умерить по системе Мюллера длинным вздохом бьющееся сердце, вхожу в кабинет домоуправа.
На мое «здравствуйте» никто не отвечает. Домоуправ, сопя, читает какую-то бумагу. Одет он во все военное: на нем новенькая офицерская гимнастерка, пузо перетянуто ремнем, на толстом плече блестит портупея. Рядом с креслом стоит палочка, какой обычно пользуются инвалиды.
— Чего? — наконец спрашивает он, не глядя на меня.
— Заявление на дрова.
— Секретарю! — все так же, не поднимая глаз, буркает он.
— Я хочу сегодня же получить талоны на дрова! — стараясь быть спокойным, говорю я.
— Чево?
— Я хочу сегодня получить талоны на дрова.
— Вас нет в списке.
— Когда нас включат в этот список?
— Это решит комиссия.
Кац обращает на домоуправа страдальческий взор.
— Иван Феоктистович! — робко говорит она. — Вы просили напомнить, когда придет этот жилец… его фамилия…
И тут происходит чудо!
Он встает во весь свой громадный рост, положив одну руку на пресс-папье из мрамора, а другую протягивает мне для рукопожатия.
— Здравствуйте! Здравствуйте, дорогой друг! Мы вас ждали!
Я — в столбняке!
— Вам… вам говорю! — ласково улыбаясь (как может улыбаться крокодил?), говорит мне домоуправ. И добавляет коротко, как приказ: — Стуло ему!
Кац неслышно пододвигает мне стул и мягко кладет руку на плечо.
— Садись! — приглашает домоуправ.
Снится все это, что ли?!
Пожав мне руку так, что я готов вскрикнуть, он продолжает:
— Вот мы и встретились! Курите?
— Нет… Благодарю вас, — растерянный и близкий к обмороку, отвечаю я.
— А я балуюсь! Прифронтовая привычка! — Он вытягивает из портфеля папиросу, щелкает зажигалкой, затягивается, смотрит на меня и барабанит пальцами по столу. — Так вот, молодой человек… У меня к вам в свою очередь тоже просьба! Список для тех, кто в виде исключения…
Бумага, как по волшебству, появляется из белых нежных ручек Кац.
— Вы ведь из этих… из семьи художника?
— Да.
— И сами, я слышал, рисуете?
— Да.
— Вот и хорошо! Вы-то нам и нужны! — Он отечески, ласково смотрит на меня. Я медленно краснею, как всегда со мной бывает в подобных случаях. — Нужен художник! — продолжает он. — Для работы в нашем домоуправлении.
Он должен рисовать… ну, словом, все, что нужно: диаграммы. Доски почета. Словом, сами знаете!
Я киваю.
— И… и это уж для меня…
Мне кажется? Нет, он явно покраснел! Наш домоуправ!
— Я хочу… ну, то есть… мой портрет… Как передовика, конечно!
Под сияющим любовным взглядом Кац домоуправ обтягивает на своих мощных плечах гимнастерку, втягивая при этом живот.
— В общем, вот что! Нарисуйте мой портрет! — говорит он уверенно. И это звучит как приказ. — Товарищ Кац! У нас есть еще талоны на дрова? На этот месяц, ну, в порядке исключения? Конечно, как для актива… И как там резерв американских подарков?
— Да, конечно, — тихо, так тихо, что эти слова скорее угадываются, чем слышатся, произносит Кац.
По моей спине течет пот.
«Никогда не пиши то, что тебе не нравится! — вспоминаю я слова моего учителя и учителя моего отца. — Иначе будешь не художником, а…»
— Спасибо, — чуть слышно отвечаю я. — Я должен подумать.
— Что ж тут думать?!
Молчание. Я отодвигаю стул. Он, моментально подхваченный Кац, водворяется на свое место.
— До свидания!
— Приходи с красками! — слышу я вдогонку.
«Права Нюрка. Я — полный идиот!» И я выхожу.
— Следующий!
XVIII
«Где взять дрова?» — думаю я, медленно идя к дому. Мысли путаются, ноги как ватные, хочется лечь и лежать так хоть сто лет и ничего не делать.
Я останавливаюсь у дрожащей под напором ветра стенгазеты нашего домоуправления.
— …нравится? — слышу я сзади голос. Славик делает шаг ко мне. — Ну как живешь? Все болеешь?
— Нормально.
— Ну как газета?
— Газета как газета… — Я пожимаю плечами. — Но все-таки как можно наладить канализацию на пятьдесят процентов? И где и какой можно найти заменитель стекла? И что же вы, то есть ваша квартира, всё это сделали? — спрашиваю я Славика.
— Дурак ты! — просто и кратко отвечает он. — Сюда включают примерных жильцов, чтобы другие думали: что-то делается! Понял?
— Кому это нужно?
— Как — кому? Нам всем… и домоуправлению. Это его работа. Понял? Да что с тобой?! Ты весь белый!
— Ничего… Пройдет.
Дома я сажусь в пальто на холодный стул и думаю… Где взять дрова? Продать книги? Но кому сейчас нужны книги? На рынке можно достать дров. А деньги?
Я затапливаю бумажными комочками печь. Маленькие языки огня лижут холодную бумагу. Дым выползает из дверцы, из железных труб, горький холодный дым.
— Я знаю, — протирая слезящиеся глаза, сообщает брат, — холодный дым идет вниз, теплый — вверх. И это — холодный дым. А дрова горят лучше всего, а еще лучше — уголь, который ты приносил из госпиталя…
Мое сердце сжимается при этих словах. Я думаю о Трофиме Яковлевиче и о комиссаре. Я так давно их не видел!
— Скажи, — спрашиваю я брата, — ко мне никто не приходил?
— Нет, никто. А ты ждешь кого-то?
— Да. Если придет Ваня Большетелов, расспроси его о школе и о госпитале и скажи, что я еще болею. Ладно?
— Мама! — радостно вскрикивает он.
Мы слышим звук поворачиваемого ключа. Вот она вошла, вытирает ноги, идет по коридору…
— Добрый вечер! — Она улыбается. — У меня хорошая новость! Вы, конечно, знаете, что сегодня праздник?
— Какой?
— Эх вы! День Красной Армии! Весь мир, борющийся против Германии, празднует сегодня двадцатипятилетие годовщины основания нашей Красной Армии! И сегодня по радио объявили, что Иден произнес речь и были митинги в Кардиффе, Брайтоне, Бристоле, Шеффилде!
Милая! Она ставит портфель на стул и достает из него банку сгущенного молока! Две баранки и булочку!
— Это в честь праздника!
— Ура! — кричит брат.
Я беру баранки и булочку, режу ее аккуратно на три части и кладу на теплую сковородку.
— Это будут пирожные? — спрашивает брат.
— Да.
— И ты польешь их сгущенным молоком?
— Да.
— Ур-ра! — снова кричит он.
А я думаю о том, какое же чудо — наша армия! Невозможно найти такие слова, которые выразили бы всю нашу к ней любовь, благодарность и сострадание к тем, кто ценой своей жизни сейчас защищает нас!
XIX
На следующий день мы ждем Татьяну Михайловну и начали свой день с приборки: выносим ведра с замерзшими помоями, которые я выковыриваю во дворе железной скобой, подметаем пол, вытираем пыль, брат обновляет свои тряпки на голове, мама, отодвинув занавески на стеллажах, открывает книги, закрытые до этого от копоти.
— Если обещала — придет! — говорит мама, уходя на работу.
— Вот это да! — замечает брат, оглядывая прибранную комнату. — А почему мы все время так не живем?
— А как же мы можем жить без бумаги, которой топим? Без тряпок, куда заворачиваем горячую еду? Без всей нашей одежды, которой накрываемся, когда спим?
— Да, — вздыхает он. — А в загранице живут без мусора?
— Наверное… — Теперь уже вздыхаю я, вспоминая американские журналы.
Я тоже оглядываю аккуратно прибранную комнату. Мы с братом как-то странно смотримся в ней, хотя и умылись: какие-то вялые, мятые…
— Тебе скучно со мной? — спрашивает брат.
— Нет.
— А почему ты молчишь?
— Я думаю.
— Вот и я тоже… столько думаю, что даже иногда засыпаю.
— Давай это и сделаем.
— А если она придет, когда мы будем спать?
— Мы проснемся.
— Хорошо, — соглашается он, и мы мигом засыпаем. Последнее, что я слышу, — тихие шаги Дуси около наших дверей.
«Слушай, слушай», — думаю я.
Вечером я открываю глаза, лежу в темноте и с горечью понимаю, что Татьяна Михайловна не приходила.