Портрет героя - Мюд Мечев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не видел. А раньше видел. И рисовал. Помнишь?
— Да. Слушай, у меня к тебе просьба. Опусти, пожалуйста, это письмо в ящик. Только сегодня, хорошо? — И я подаю ему конверт.
— Да, опущу. Я нарочно пойду мимо почты.
Я открываю дверь. В лицо мне дует холодом и снегом. Большетелов сует письмо за пазуху и подает мне маленькую ладошку.
— До свидания… и спасибо!
— До свидания, Ваня!
Я смотрю в окно: за стеклами занесенный снегом двор. Проваливаясь в сугробах и нащупывая ногами тропинку, прижимая к себе работы и драгоценную книгу, медленно движется маленькая фигурка Вани. Вот он доходит до угла генеральского дома, на минуту останавливается, оглядывается и скрывается в темноте.
Я возвращаюсь в комнату. Электричество выключили.
— Ну всё, спать! — говорит мама.
— Спать! Мама! А мы опять выжили! Да? — спрашивает брат.
— Да!
— Как хорошо!
Мы лежим, накрывшись всеми одеялами и пальто.
— Спокойной ночи! — говорит мама.
— Спокойной ночи! — отвечаем мы.
А ночью я просыпаюсь: из маминой комнаты в щель приоткрытой двери виден желтый свет коптилки. До меня доносится шелест бумаги, и мне кажется… Я прислушиваюсь. Нет, я не ошибся. Эти звуки заставляют мое сердце сжиматься с особой тоской — опять она плачет!
Осторожно отодвигаясь от брата, я накрываю его моей одеждой, нашариваю валенки и делаю шаг в сторону дверей.
— Мама! — тихо зову я. Тишина. — Мама!
Я слышу, как она сморкается.
— Войди…
Из ее комнаты идет ледяная струя воздуха, от которой я немедленно начинаю дрожать.
Поставленная на старую вазу, опрокинутую вверх дном, на письменном столе горит коптилка; за столом в шубе, валенках, в теплом платке сидит мама. Перед ней длинные ряды фотографий. На них — лица людей, давно исчезнувших с этого света: женщины в платьях с буфами, сидящие у изящных столиков, девочки в красивых платьях, мальчики в матросках, мужчины на лошадях, с охотничьими ружьями, с крокетными молоточками…
— А это кто?
На правой стороне стола лежит одиноко маленькая истертая фотография. Громадного роста мужчина с длинной бородой в сюртуке ниже колен, выставив ноги в высоких сапогах, сидит на венском стуле. Под его ногами — коврик, за спиной — изображение мраморного дворца.
— Мой прадед, — отвечает мама.
— И это только одна твоя старинная фотография?
— Нет… есть еще фотографии мамы и папы, но самая старинная — только эта.
— Почему?
— Потому что они были переселенцы… ссыльные… крестьяне… И — бедные. Ты же знаешь, что твой дедушка был революционер, и его сослали… А я родилась в тюрьме, в Александровском централе. Не все рождались в таких комнатах… — И мы смотрим на фотографию маленькой девочки, сидящей на подушке с кружевами. А рядом стоят молодые люди, он и она, в старинных смешных платьях.
— Это сестра твоего отца и твои бабушка и дедушка.
Мама собирает фотографии и кладет их в бабушкину шкатулку, кожаную с медным замочком, а ее убирает в тронк, оставив один старинный рисунок. Она отодвигает его к стене. С голубой плотной бумаги смотрят молодые темные глаза — мой прадед. Декабрист.
— Зачем ты все это смотрела?
— Сама не знаю… Но прошу тебя никому не говорить об этом!
— А зачем ты оставила этот рисунок?
— Я хочу его видеть.
Я молчу, я знаю, что отец в молодости был похож на моего прадеда.
— Подойди ко мне, — просит она, кладет мне руку на плечо и смотрит прямо в лицо. — Знаешь, на кого ты похож?
— Нет.
— На деда! И я так хочу, чтобы ты во всем походил на него!
— На того, кто был советником и академиком?
— И на него… И на того, который был ссыльным. Они были настоящие люди!
Через какое-то время, постояв так рядом, я говорю:
— Спокойной ночи, мама!
— Ложись…
Я тихо выхожу из комнаты, осторожно заползаю в теплые внутри одеяла и засыпаю. Но среди ночи просыпаюсь опять. Холодно, темно. Небо в облаках, луны нет. Далекий гул и шум долетают до нас. С улицы Льва Толстого? Нет. От Хамовников! Мерный тяжелый гул и шум, похожий на рычание.
— Что это? — одновременно спрашивают мама и брат.
Снова скрежет. Я прислушиваюсь.
— Наши танки!
И долго еще мы слушаем этот шум и лязг, доносящиеся до нас сквозь завывание ветра и шорох снега, шуршащего по уцелевшему стеклу наших окон.
XVI
А с утра солнце бьет косым длинным лучом в это же стекло и, падая на стол, отражается в блестящей клеенке, освещая стены и потолок.
— Скоро весна! — говорит мама.
Я выползаю из-под одеял и пальто. Холодно. Бр-р! Стены, потолок и пол насквозь промерзли, в углах — иней, длинные нити черной копоти, похожие на паутину, свисают с потолка. Я подхожу к печке и разжигаю огонь: маленькое пламя слабо колеблется среди комочков бумаги, ему трудно набрать силу и жар. Но я осторожно подкладываю все новые и новые комочки, и вот уже потянуло горьким дымом и теплом, сначала от потрескивающих железных труб, потом от плиты. Замерзшая вода в тазу, как всегда, пугает меня ледяной коркой, не верится, что она сможет растаять при этой температуре, и именно этот таз кажется самым холодным предметом в нашей комнате.
Мама смотрит на свои пальцы. Они опухли, как будто налиты водой. Брат, ворочая головой, садится в кровати и раскрывает рот:
— Сегодня холодно! И завтра будет холодно, а потом тепло… И потом — еще теплее, потому что — весна! И мы поправимся и будем веселые! И наши побьют немцев!
Стук в дверь прерывает его монолог.
В щели появляется Дусина рука, и что-то белое падает на пол.
Я поднимаю бумажку.
— Опять какая-нибудь гадость, — говорит брат.
— «Повестка, — читает мама. — Вам надлежит явиться в шестнадцать часов на сборный пункт по очистке территории нашего двора от снега и нечистот. В противном случае дело будет передано в товарищеский суд …ского домоуправления. Домоуправ И. Кувалдин, секретарь Э. Кац». Но мы же больны, — растерянно говорит мама, — как же быть? И для чего… сейчас наше домоуправление делает это?
— Для галочки, — объясняю я.
— Для чего?
— Для галочки! Мы поковыряемся в этом мусоре и говне, закидаем его снегом, а они там поставят у себя галочку, что, дескать, сделано.
И тут, взглянув на нее, я понимаю, что сморозил глупость. Лицо мамы становится бледным и гневным. И жалко ее, и смешно, и досадно. И она начинает орать.
Она кричит, что я ленивый, циник, не желаю понять нашего времени… Теперь ей многое понятно, и особенно то, кого она вырастила, и все такое прочее… И так она воспитывает, воспитывает меня, но быстро устает — сил у нее мало, и наконец я слышу:
— Ну, теперь ты понял — кто ты?
— Говно!
— Боже мой! — шепчет мама. — Что из тебя будет?
И тут я вижу еще белую бумажку на полу.
— Мама! Еще письмо!
— Дай! — Она берет листок и читает вслух — «Маруся! Я приду…» — Мама заливается слезами. — Танечка! Танечка жива! Вы слышите?!
XVII
Я опять пришел в домоуправление с заявлением по просьбе мамы, но уверен, что это — пустая трата времени.
— Не возьму! Сказала, не возьму! — Истерический этот крик заставляет всех нас, ждущих приема, поднять головы и уставиться на белую фанерную дверь, из-за которой он доносится.
— Не возьму! Пусть тут он и издохнет!
Высовывается перепуганная Кац.
— Воды! — стонет она.
— Обещали уже! — слышим мы визгливый вопль. — Не буду жить в подвале! Пусть буржуи там живуть! Выселить их из Москвы! Сволочи!
Подавая Кац графин со стаканом, я успеваю заметить, что в кабинете домоуправа на столе лежит, выставив розовый зад, грудной ребенок и разглядывает свои крошечные пальчики на ногах. Рядом — его орущая мать, а перед ней, выставив толстый живот, топчется наш домоуправ. Он стоит с открытым ртом, но баба не дает ему произнести ни слова и, истерически тряся головой и топая ногами, вопит:
— Пусть издохнет! Пусть издохнет! Пусть издохнет!
Младенец в ответ на это пускает пузыри, а домоуправ, вытянув вперед руку, тщетно пытается вставить слово.
Кац трясущимися руками берет у меня стакан и графин и закрывает дверь.
— Жалиться пришла! — шамкает сидящая передо мной старушка. — Жалиться да и получить жилплощадь. Ишь, ребеночка принесла. Известное дело! Что ж ей, бедной…
Сволочи! Сволочи!
Всхлипывая и бранясь, женщина с ребенком выходит; его голые ножки делают движения, как будто бы он едет на велосипеде. Со злобой и шипением она кладет его на стол так, что он стукается головой, сморщивает свое маленькое, как у обезьянки, личико и… улыбается, а в грязных пеленках раздается слабый треск.
— Засранец! — говорит мать, отрывая от валяющегося на столе журнала страницу, и, развернув пеленки, вытирает его задик этим листом.