Портрет героя - Мюд Мечев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером я открываю глаза, лежу в темноте и с горечью понимаю, что Татьяна Михайловна не приходила.
— А я давно уже не сплю, — говорит брат.
— Никто не стучал?
— Нет. А как ты думаешь, она важная?
— Не знаю.
— Ведь она — жена генерала?
— Да.
— Значит, важная. А ты ее боишься?
— Нет.
— Почему?
— Потому что она — мамина подруга.
И когда, наговорившись с ним, я иду за водой к колонке, то думаю, что никому мы, наверное, не нужны… Мы бедные… Мама — учитель, а не работает на кондитерской фабрике, как мама Славика… У нас нет литерной карточки… Потом мы — интеллигенты, а это вроде, ну, ясно… А уж об отце я стараюсь и не думать… Когда люди узнают об этом, то даже если они не говорят ни одного слова, я понимаю всё и так… Ну, правда, мама в Америке училась, Крупская ее любила, туда послала, но разве расскажешь об этом кому-нибудь? А если и расскажешь — кому это нужно? И в партии она с восемнадцатого года, и Колчак ее к смерти приговаривал… Неужели мы никому так и не понадобимся со своей честностью, идеализмом, знаниями, с той культурой, которую мы так любим, что жизнь без нее для нас невозможна? А может, права Нюрка и Говорящая Машина, и мы просто отщепенцы, от которых никакого толку?
Тихо-тихо… Надо не расплескать воду… Вот так… Открываю дверь, тащу сначала санки, чтобы не украли, потом ведра. Пришла!
Освещенные коптилкой, улыбающиеся, заплаканные, сидят они у стола, на котором стоит банка сгущенного молока, лежат колбаса и хлеб!
— Так вот ты какой!
И совсем она не важная и не страшная… Старая только, наверное, как моя мама… Сорок лет?
— Ты помнишь, как я приходила к вам?
— Нет.
— А пельмени помнишь?
Я думаю только о том, чтобы не зареветь, как маленький… так я полюбил ее сразу… Такую смешную, добрую…
— А елка будет?! — спрашивает брат.
— Но ведь сегодня не Новый год, — отвечаем мы ему хором, все трое, и смеемся.
— А что?
— День Красной Армии!
— Сейчас это — важнее, — замечает брат, и мы согласны: он сказал то, что думали и мы.
XX
— Вот, — повторяет мама, передавая мне меховую шапку, ботинки и костюм из шерстяной материи, — помни, пожалуйста, что эти вещи — самые ценные. А это подешевле. — И она показывает рукой на шарфик, шапочку и перчатки, которые купила в Париже. — Я их совсем почти не носила.
— Хорошо, мама, не волнуйся! — Я тщательно складываю все в рюкзак. Я должен сегодня продать хоть какие-то вещи и на вырученные деньги купить дров.
Уже на подходе к той улице, где находится рынок, начинают попадаться первые перекупщики.
— Несешь?
— Ну и… с тобой!
Напутствуемый этими пожеланиями, я иду по Усачевской улице и через какое-то время, отругиваясь от перекупщиков, подхожу к грязным громадным воротам нашего рынка.
Полно народу. Первое мое желание — убежать отсюда. Но дома ждут мама и брат. И я вступаю на утоптанный тысячами ног снег и, втянутый в толпу, двигаюсь вместе с ней. Вскоре я вижу нашего фотографа.
С багровым от мороза и пьянства лицом, одетый в длинное пальто с каракулевым воротником и боты «прощай, молодость», он ведет под руку восточного человека, старика в меховой шапке. Жена восточного человека, маленькая женщина, закутанная в платки, следует за мужем сзади, соблюдая одной ей известную дистанцию.
— Что? — кричит фотограф в самое ухо восточному человеку. — Где сниматься будем? В Сочи хочешь? В Сухуми хочешь? В танке хочешь?
— В танке… и в Сухуми хачу, — отвечает тот.
— Вместе нельзя.
— Нелзя?! За денги нелзя? За денги всё можна!
— Правило такое: танк отдельно от Сухуми, от Батуми и даже от Одессы!
— Ха! — с сожалением говорит восточный человек.
Фотограф дергает за веревочку, и одно из полотен, висящих на заборе, разматываясь на круглой палке, опускается до самой земли. Сила! На нем нарисован танк с красной звездой на боку; из башни до пояса высунулся человек, вместо головы у него — круглая, вырезанная в полотне дыра. Танк лихо мчится по изрытому полю. Высоко подняв одной рукой саблю, другой этот безголовый человек указывает на запад.
— Сюда, милый! — приглашает фотограф, показывая на полотно.
Из дыры торчит одна только меховая шапка.
— На табурет встань! — командует фотограф.
Голова в мохнатой шапке просовывается в дыру, и теперь танкист с кривой саблей улыбается и шевелит седыми усами. Подойдя к полотну, фотограф повертывает голову, придавая ей наиболее красивый по его мнению поворот. Потом снимает с нее шапку, отдает ее жене восточного человека и отходит.
Как настоящий художник, он прищуривает глаза, несколько наклоняет голову вбок и наконец берется за аппарат — громоздкое сооружение из красного дерева на четырех ногах.
— Тише! — машет фотограф, обернувшись к толпе. — Вы мне мешаете!
Жена восточного человека застывает рядом с полотном, вытянув руки по швам и несколько закрывая танк.
— Внимание! — рычит из-под своей тряпки фотограф. Его правая рука поднята вверх. Щелчок. Треск. Ослепительно вспыхивает магний. — Всё! — И фотограф вылезает из-под тряпки.
Именно в этот момент я чувствую, как ловкие руки дотрагиваются до моего рюкзака, и оборачиваюсь. Парень с лицом, изрытым оспой, в кепке-копейке с крошечным козырьком, в морском бушлате, раскрывает в оскале улыбки рот с гнилыми зубами.
— Лыбишься? — спрашивает он.
Я ничего не отвечаю, заметив поодаль еще двух, поменьше ростом, в тельняшках, пестреющих из-под открытых воротников рубах, несмотря на трескучий мороз. Кто-то шепчет мне сзади:
— Молодой человек, они следят за вами! Снимите ваш рюкзак!
— Спасибо.
Я снимаю рюкзак. Блатные, переговариваясь и ухмыляясь, уходят. Фотограф уже стоит в такой позе, как если бы он держал хлеб-соль, а восточный человек отсчитывает ему замасленные десятки, приговаривая:
— Двести десят, двести двадцат, триста!
Потом восточный человек, вздыхая, получает квитанцию и… смотрит на мой рюкзак… Запихав бумажник за пазуху, он спрашивает меня:
— Продаешь?
— Продаю.
Мы отходим к забору, осторожно оглядываясь по сторонам; я с облегчением убеждаюсь, что блатных нет, и развязываю рюкзак; маленькая рука восточного человека, как в свой, лезет в него.
— Сколка хочишь?
— Пятьсот за ботинки и тысячу за костюм.
— Многа!
Он отворачивается от меня, и его жена делает то же самое, точно дублируя каждое движение и даже угол поворота, но держась все на том же неизменном от него расстоянии, которое она точно соблюдает.
— А сколько дадите?
— Батынки — двести, кастум — чатыриста!
— Мало! — Я завязываю рюкзак.
— Пагади! Батынки — трыста, кастум — питсот!
— Нет! — отвечаю я, думая, что я полный дурак — сначала надо прицениться! — и отхожу от восточного человека.
И опять за спиной… Я оборачиваюсь: мусоля папиросу, не глядя на меня, рядом стоит парень в кепке-копейке. Пот выступает у меня на лбу и на спине.
Я осторожно делаю движение в сторону, краем глаза замечая, что парень, сплюнув окурок в снег, что-то говорит своему напарнику и исчезает в толпе. А я стараюсь запомнить его подельщика: он почти такого же роста, как и тот, в бушлате и в кепочке. Нагло и уверенно он окидывает меня взглядом, и вот — его уже нет. И опять серая колышущаяся толпа у меня перед глазами…
Распевая и сквернословя, идут инвалиды с костылями и клюшками. Я смотрю на идущего впереди. Мороз, а он одет только в пиджак, к лацкану которого приколот орден Красного Знамени. Он ковыляет на коротеньких обрубках, подпираясь маленькими, как у ребенка, костылями, и поет:
Мы будем петь и смеяться, как дети,Среди упорной борьбы и труда!Ведь мы такими родились на свете,Что не сдаемся нигде и никогда!
Увидев фотографа, он орет:
— Здорово, диафрагма! Снимешь меня в гробу?
— Помрешь — сниму!
Я иду дальше, в глубину рынка, в поисках места, где бы я мог разложить товар. Узбеки в тонких ватных халатах, с голыми раскрытыми шеями и грудью, с обернутыми вокруг головы, как чалма, полотенцами, всунув в рукава халатов озябшие руки, приплясывая, описывают большой круг, двигаясь друг за другом. И тем, кто раньше не был на нашем рынке, может показаться, что они танцуют. Время от времени самый молодой из них выкрикивает:
— Урюк! Урюк! Рубль штучка! Урюк! Урюк! Рубль штучка!
Эта «рубль-штучка» привлекает многих, это — самая маленькая цена, за которую здесь можно купить что-нибудь.
— Сто рублей… сто рублей… — повторяет как автомат худая женщина с белым лицом и накрашенными губами и щеками. В поднятой руке она держит батон белого хлеба, аккуратно завернутый в бумагу.
Я иду мимо рядов, где торгуют продуктами. «Молоко». Здесь — ряд красных от мороза лиц деревенских женщин в платках, стоящих у обитых оцинкованным железом стоек, с бидонами молока и наклейками на них — «проверено». Дальше — торговля творогом и даже сливочным маслом! Я стараюсь не смотреть, но все-таки — сколько? Я подхожу ближе.