Лабиринт - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коржев не слышал ее. Теперь он смотрел в нашу сторону, но вряд ли замечал нас.
— Россия... Какие просторы, моря, реки... Какое фантастическое богатство — во всем, во всем... Казалось бы чего еще нужно? Ведь никогда не скудели мы на работящие руки, на умные головы... Живи, работай, осваивай бесконечные, колоссальные пространства, устраивай жизнь, перед которой библейская мечта о рае — нищая греза... Но мы воздвигаем бронзовых идолов, мы возводи термы Каракаллы — а тут же по деревням сидят без электричества и моются в русской печи...
— Разбить фашизм, обратить вспять величайшее нашествие, спасти Европу и весь мир — ценой какой крови, каких мук!.. И тратить силы, энергию, мозг на то, чтобы уничтожать своих же воинов, мыслителей, ученых... Честнейших, благороднейших своих сыновей... И это после Пушкина... Толстого... Ленина!..
Коржев остановился, хрипло дыша. Он словно ждал и не ждал ответа.
— Тютчев,— с едкостью усмехнулся Ковылин.— Надобно повторять, Дмитрий Алексеевич?..
Он все-таки повторил, смакуя каждое слово:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить,
У ней особенная стать,
В Россию можно только верить...
Коржев согласно кивал, но на последней строке гневно ударил в пол тростью.
— И верю! — прокричал он, покраснев. — И верю! Верю! Не верю в бога, в дьявола, не верю вашим газетам, не верю, что Сосновский — агент! А в Россию — верю! Верил и верю!
Он закашлялся, ему дали воды. Он сердито колол глазами Ковылина. Видимо, это было продолжение давнего спора.
— Вот,— он ткнул пальцем в меня,— в него верю. В таких, как он.
— А мне вы не верите?
— Нет!— сказал Коржев.— Вы — битая карта!
— Ну что ж,— сказал Ковылин, посмеиваясь,— ну что ж...
Он протянул Коржеву бумажный лист. Тот недоверчиво, нехотя взял его и стал читать. Выражение его лица не переменилось, оставаясь все таким же брюзгливым и скептичным, пока он читал.
— Я знаю случаи,— сказал он, кончив,— когда это помогло...— Он пожевал морщинистыми губами.— А знаю и другие, когда всех, кто писал,— туда же, вслед за теми!
Он отбросил бумагу, она соскользнула со стола и, кружась, опустилась на пол. Мы с Ковылиным кинулись ее подбирать, Коржев недовольно отстранил наши руки:
— Я сам...
Он поднял бумагу, еще раз взглянул на нее и сказал без всякого перехода:
— Если вы позволите, я поставлю здесь, под вашими, свою подпись.— Но, уже занеся перо, помедлил, подумал, с сомнением покачал головой:— Нет, я напишу это иначе. Я напишу... Я старик, мне скоро в могилу,— я напишу!..
Он встал и неторопливыми твердыми шагами прошел и другую комнату. Ковылин последовал за ним.
Мы остались вдвоем с Варварой Николаевной.
— Я много думала... Я убеждена: там, наверху, и представления не имеют о местном произволе! Там не знают, что творится у нас! А этим пользуются грязные люди, обманывают партию, государство, народ!..
Я кивнул.
— Мы с Игорем Владимировичем решили написать это письмо.
Ей было сорок, а то и сорок пять, — крупное сбитое тело, громкий голос, резкие, грубоватые черты лица... Но мне почудилось в ней какое-то сходство с Машей, — не то той, которую видел я перед самым концом, а прежней, милой, доверчивой Машенькой, принимавшей в жизни лишь то, что совпадало со светлой гармонией ее души.
— А пока вы правильно делаете, Клим, вам незачем задерживаться тут. Вы еще вернетесь... А пока уезжайте. Но куда?
Я сказал.
Варвара Николаевна поморщилась.
— Нет, нет, вы это плохо придумали. Бежать, куда глаза глядят, в тот же леспромхоз... Это не ваш путь.
— Я не ищу легкого пути.
— А выбираете легкий. Да, да, легкий! Конечно, там люди чище, лучше, там проще жить, но... Клим, поверьте мне: каждый человек обязан быть там, где он может при нести максимум пользы! Ваше место другое, Клим: вы — учитель...
— Кто возьмет меня в школу, если вместо диплома у меня будет справка об исключении из института.
— Об этом не беспокойтесь.— Она назвала небольшое сельцо в отдаленном районе.— Там работает директором бывший мой студент, умница, чистейшее сердце, его направляли в аспирантуру, он отказался и пишет, что не жалеет об этом... Вы понравитесь друг другу, он все поймет. И ему позарез нужны толковые учителя...
Меня передавали, перебрасывали с рук на руки: ребята — Варваре Николаевне, она — какому-то еще неизвестному, но уже чем-то симпатичному человеку. В мире существовали связи, о которых я не подозревал.
— Вот записка,— Варвара Николаевна протянула мне сложенный вчетверо листок.— В ней и адрес. Московским поездом, шесть-семь часов, а там попутными, сто пятьдесят — двести километров. Прекрасное место, я была там два года назад с экспедицией: настоящий заповедник классических диалектов, если не станете хлопать ушами — соберете ценнейший материал...
Она говорила обо всем этом так, будто речь и вправду шла о небольшой диалектологической экспедиции.
«Ну и лодоцкя, пропадес не за копеецкю»,— вспомнилось мне.
* * *В небе светилась тусклая размытая луна, похожая на масляное пятно, и туман казался еще плотнее и гуще. Было безлюдно, тихо, только с окраины города доносились паровозные гудки да громко, на всю улицу хлюпала грязь под моими башмаками. Три года назад я шел по той же дороге, но не на вокзал, а с вокзала; было раннее утро, прозрачное, свежее; бревенчатые дома, яркая зелень кленов, редкие белые комочки облаков — все выглядело умытым, веселым и — после Москвы — почти игрушечным. Я шел, прислушиваясь к своим шагам по дощатому пастилу, они разносились бойкой, рассыпчатой дробью, они парили над забавным, невсамделишным городком, где вместо тротуаров — деревянные мостки, где жмутся, прячась в палисадах, застенчивые домики, бедно и нежно украшенные резным узором, где там и сям неожиданно возникают колоколенки заглохших церквушек — и где я оказался как бы случайно, мимоездом...
Варвара Николаевна обещала со временем прислать мне справку о том, что я прослушал курс лекций и так далее, она понадобится для районо и для чего-то еще. Со временем, сказала Варвара Николаевна, когда все уляжется... Я не стал спорить. Я не спорил с ними и по поводу их письма. Хотя ведь мой отец — ничуть не сомневаюсь — тоже писал такие письма... Но я не стал спорить. Я думаю, они сами все понимают не хуже меня, и тут причиной не надежда, тут что-то другое, как бы это ни называть.
Это происходит по-разному, но происходит. Сначала все ясно: «сумма углов треугольника равна 180°» и «уступай дорогу транспорту!». Сначала: «есть люди поумнее» и «мы будем петь и смеяться, как дети...» — и так долго, очень долго, и потом: «а что я могу сделать?» и «какой смысл?..» И это тоже долго, это еще дольше. И вдруг что-то происходит, у каждого по-своему, но что-то вдруг происходит. И Сосновский садится к столу и пишет заголовок: «Литература и народ...» И Машу вынимают из-под колес автобуса. И Полковник, зверея, набрасывается на Якимчука. И среди ночи у Варвары Николаевны встречаются Ковылин и Коржев. А целый зал, битком набитый людьми, вдруг взрывается криком, топотом, свистом...
О это неожиданное, невероятное «вдруг»!.. Потом оказывается, что в нем скрестилось множество причин, случайных и веских, и все забывают об одной, может быть — единственно важной: о том, что не когда-нибудь, а сейчас, хоть на день, хоть на минуту надо почувствовать себя самим собой. Несмотря ни на что. Просто — самим собой. Это было, когда я еще не знал, что я скажу,— и меня несло на сцену, к трибуне...
Вот где ключ, подумал я, в каждом дремлет, прячется, ежится это стремление — стать самим собой, а потом оно поднимается на дыбы...
...И ты бредешь на вокзал с чемоданом, хлюпает грязь, давно погасли все окна, в ботинках мокро, скользко, и ещё три квартала, а там и вокзал, и поезд, и сто пятьдесят — двести километров на попутных...
...Но тебе все равно хорошо!
Я вышел на вокзальную площадь, ярко освещенную и оттого, казалось, еще более пустынную, с темными силуэтами закрытых до утра киосков, с одинокой «победой» на стоянке такси. Но на путях озорно и хрипло перекликались паровозы, и в ноздри мне ударило запахом железной дороги — смесью запахов промасленной спецовки и чеснока.
Вокзал жил обычной, суматошной жизнью, сложенной из коротких, точных желаний, радостей и надежд.
Гремело радио, требуя кого-то к начальнику станции. Перед буфетным прилавком, роняя коричневую пену, торопясь, пили пиво, передавая из рук в руки опустевшие кружки. У билетных касс беспокойно гудела очередь, спрессованная из фуфаек, полушубков и серых платков. Молодая красивая цыганка, придерживая на коленях малыша, завернутого в пестрое одеяло, гадала двум беззаботным смешливым парням в черных флотских бушлатах. Я смешался с толпой, где никто не знал меня, никому не было до меня дела.