Инкарнационный реализм Достоевского. В поисках Христа в Карамазовых - Пол Контино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доброта и красота Грушеньки — ее калон{13} — наиболее полно проявляются во внимании к Алеше, когда она узнает о смерти Зосимы:
— Так умер старец Зосима! — воскликнула Грушенька. — Господи, а я того и не знала! — Она набожно перекрестилась. — Господи, да что же я, а я-то у него на коленках теперь сижу! — вскинулась она вдруг как в испуге, мигом соскочила с колен и пересела на диван. Алеша длинно с удивлением поглядел на нее, и на лице его как будто что засветилось.
— Ракитин, — проговорил он вдруг громко и твердо, — не дразни ты меня, что я против Бога моего взбунтовался. Не хочу я злобы против тебя иметь, а потому будь и ты добрее. Я потерял такое сокровище, какого ты никогда не имел, и ты теперь не можешь судить меня. Посмотри лучше сюда на нее: видел, как она меня пощадила? Я шел сюда злую душу найти — так влекло меня самого к тому, потому что я был подл и зол, а нашел сестру искреннюю, нашел сокровище — душу любящую… Она сейчас пощадила меня… Аграфена Александровна, я про тебя говорю. Ты мою душу сейчас восстановила [Достоевский 1972–1990, 14: 318].
Грушенька подобна иконе. Лучезарный отклик Алеши — «на лице его как будто что засветилось» [Достоевский 1972–1990, 14: 318] — указывает на преобразующую силу, которой обладает ее красота, и на духовную метанойю, которую способна вызывать икона в том, кто на нее смотрит. Это преобразование проявляется в последующем эмоциональном высказывании Алеши. Его голос, ранее дрожавший от надрыва, становится тверд, когда он просит Ракитина посмотреть на Грушеньку как на средство преображения своего ожесточенного сердца. Затем метанойя Алеши находит выражение в его собственном признании: «Я шел сюда злую душу найти — так влекло меня самого к тому, потому что я был подл и зол, а нашел сестру искреннюю, нашел сокровище — душу любящую…» Наконец, говоря Грушеньке: «Ты мою душу сейчас восстановила» [Достоевский 1972–1990, 14: 318], — он признает, что она проявила милосердие. Если прежде он говорил «раздражительно» [Достоевский 1972–1990, 14: 308], «безучастно» [Достоевский 1972–1990, 14: 309], то теперь его тон явно изменился. Подлинная набожность и уважительное внимание помогают Грушеньке обрести собственный голос. Провидение не скрыло своего лица, а явило его в Грушеньке.
Вполне уместно, что здесь Грушенька осеняет себя крестным знамением — она повторит это жест перед иконой во время допроса по делу Мити. Ее внимание к Алеше, даже в разгар ее собственного кризиса, отражает кенозис Христа. Она, та, которая казалась отверженной, «страшной и опасной» [Достоевский 1972–1990, 14: 311], демонстрирует преображенную славу креста. Трудное самоотречение становится прекрасным. Фон Бальтазар подчеркивает парадокс красоты в кенозисе: «В единство своего унижения и возвышения Бог привносит Свою собственную форму и соответствующую красоту. Слова Исайи: „нет в нем ни вида, ни величия“ (Ис. 53:2) — определяют точное местоположение источника, из которого изучается неповторимая красота Бога…» [Balthasar 1982: 55–56]. Как подчеркивает фон Бальтазар, красота кенотической святости, включенность человека в триипостасную любовь Бога влекут нас к другим людям и к Другому.
Рассудительная восприимчивость Алеши позволяет ему принять Грушенькин дар. Получив урок иронии благой неожиданности[210]и обретя большую зрелость как «в миру инок», он возвращается к своей деятельности и начинает ее с находящейся перед ним женщины. Он внимателен к опыту Грушеньки, который перекликается с его собственным: «…у обоих как раз сошлось всё, что могло потрясти их души так, как случается это нечасто в жизни» [Достоевский 1972–1990, 14: 318]. Каждый из них удивил другого. Подобно Алеше, Грушенька тоже страдает от надрыва. Малое проявление деятельной любви с ее стороны — ее набожная реакция на его горе — помогает ему преодолеть надрыв. Теперь, в процессе взаимного исцеления, ей поможет внимание Алеши.
На короткое время надрыв Грушеньки был вызван ее восприятием «взгляда» Алеши в мрачном сартровском смысле этого слова: она была уверена, что он «завершил» ее как падшую, порочную женщину. Когда он смущенно отводит глаза в сторону, она ошибочно истолковывает это как знак осуждения:
— …Хотела я тебя погубить, Алеша, правда это великая, совсем положила… <…> И из чего такого я так захотела? <…> Лицо твое у меня в сердце осталось: «Презирает он меня, думаю, посмотреть даже на меня не захочет». И такое меня чувство взяло под конец, что сама себе удивляюсь: чего я такого мальчика боюсь? Проглочу его всего и смеяться буду. Обозлилась совсем [Достоевский 1972–1990, 14: 320].
Ее реакция — такая же, как у Михаила на Зосиму, то есть ненависть, потому что Алеша «всё знает» и осуждает ее [Достоевский 1972–1990, 14: 283]. Михаил вернулся, чтобы убить того, чье мнение не давало ему покоя. Грушенька намеревалась «погубить» Алешу, соблазнив его [Достоевский 1972–1990, 14: 320]. Однако, как и в случае Михаила, у Грушеньки мстительность отступает перед лицом любви. Алеша ласково смотрит на нее и называет своей «сестрой искренней» [Достоевский 1972–1990, 14: 318].
Гораздо дольше Грушенька была одержима «взглядом» другого человека, польского офицера, который пять лет назад соблазнил ее, а затем отверг. Она описывает Алеше свое острое желание отплатить этому человеку: «Ночью в темноте рыдаю в подушку и всё это передумаю, сердце мое раздираю нарочно, злобой его утоляю: „Уж я ж ему, уж я ж ему отплачу!“» [Достоевский 1972–1990, 14: 320] (курсив мой. — П. К.). И по прошествии пяти лет она надрывает себя «неистовыми», «яростными» фантазиями, а после получения письма