Инкарнационный реализм Достоевского. В поисках Христа в Карамазовых - Пол Контино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алеша реагирует на признание Грушеньки со спокойствием, которого накануне не было в его ответах Катерине и Снегиреву. Он становится более рассудительным и меньше настаивает на движении к «твердой цели» [Достоевский 1972–1990, 14: 170]. Он избегает определенности, но держится уверенно, хотя и не так самоуверенно, проявляет большее кенотическое внимание. Он понимает переживания Грушеньки и помогает ей разобраться в себе. Вместо того чтобы пытаться принимать решение за нее, как он попытался накануне принять решение за Катерину, он «разделяет желание» Грушеньки. На самом деле, как и Катерина, Грушенька ставит его в положение авторитета. Ощущая мучительность свободы, она жаждет избавиться от ее бремени: «Разреши ты меня, Алеша, время пришло; что положишь, так и будет. Простить мне его или нет?» [Достоевский 1972–1990, 14: 322][211]. Однако теперь Алеша отвергает искушение принять решение за другого человека (как поступал тиран — Великий инквизитор). Вместе этого он ласково озвучивает тот выбор, который Грушенька уже сделала самостоятельно, о чем свидетельствуют ее наряд и готовность принять предложение любовника: «„Да ведь уж простила“, — улыбаясь проговорил Алеша» [Достоевский 1972–1990, 14: 322].
Мгновенный ответ Грушеньки делает ее желание простить еще более очевидным. Слова Алеши позволяют ей разобраться в себе, и хотя они не приносят немедленного успокоения — она все еще борется со своим желанием простить, — они позволяют ей перед уходом откровенно выразить свое решение: «„А и впрямь простила“, — вдумчиво произнесла Грушенька» [Достоевский 1972–1990, 14: 322]. Но затем, ошибочно приняв собственное смирение за рабское чувство, она произносит тост за свое «подлое сердце» и с размаха бросает бокал на пол [Достоевский 1972–1990, 14: 322]. Однако слова Алеши проникли в ее душу: «Не знаю я, не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцу сказалось, сердце он мне перевернул…» [Достоевский 1972–1990, 14: 323]. И здесь Алеша реагирует на ее проблему, придвигаясь, «нагнувшись» к ней[212]: «„Что я тебе такого сделал?“ — умиленно улыбаясь, отвечал Алеша, нагнувшись к ней и нежно взяв ее за руки, — „луковку я тебе подал, одну самую малую луковку, только, только!..“» [Достоевский 1972–1990, 14: 323]. Вскоре этот жест будет повторен, когда Зосима во сне приподнимет Алешу с колен и скажет ему, что он тоже подал «луковку» [Достоевский 1972–1990, 14: 327].
Словно психотерапевт [Miller 2008: 86], Алеша извлекает на свет и развивает лучшее, что есть в Грушеньке. Она рассказывает притчу о крестьянке, единственный добрый поступок которой заключался в том, что она подала нищенке луковицу. Повествуя об этом, она оценивает собственную способность к деятельной любви. Алеша выявляет и подтверждает эту способность, точно так же, как он это сделал, когда поцеловал Ивана. Ее «душа», как понимает Алеша, «еще не примиренная» [Достоевский 1972–1990, 14: 321]. Однако она уходит решительно — «только миг один простояла как бы в нерешимости» [Достоевский 1972–1990, 14: 324], — и ее последние слова, в которых она признается, что «один часок времени» любила Митю по-настоящему, без притворства [Достоевский 1972–1990, 14: 324], исходят из ее «глубинного я». В Мокром Грушеньке предстоит столкнуться с проявлением комической иронии: ее офицер оказывается пустышкой, а любовь к Дмитрию — более настоящей и длящейся дольше, чем «один часок времени» [Достоевский 1972–1990, 14: 324].
Теперь Алеша с только что обретенной решимостью отправляется навстречу новым радостным неожиданностям: «…он шел подле Ракитина скоро, как бы ужасно спеша» [Достоевский 1972–1990, 14: 324]. Помимо воли Ракитина в его ехидной, ядовитой насмешке выражается истина: «Вот они где, наши чудеса-то давешние, ожидаемые, совершились!» [Достоевский 1972–1990, 14: 324][213]. Алеша уже готов к иронии неожиданного. Разделенная с Грушенькой целительная взаимность, их обмен луковками — это чудо. И по возвращении в монастырь его вновь подстерегает неожиданность — видение-комедия в глубоком, дантовском смысле слова.
Завершая рассуждения о луковке, отмечу, что этот скромный образ удачно подчеркивает загадочную красоту формы «Братьев Карамазовых»: подобные сцены — повторы с небольшими вариациями — возникают по ходу всего романа, словно колокольный звон в «Божественной комедии» Данте. По образному замечанию Робин Миллер:
Как и семя, луковица представляет собой живой организм… <…> На ее перпендикулярном срезе видны тщательно структурированные, отличные друг от друга слои; однако при более тщательном рассмотрении оказывается, что каждый слой повторяет все прочие. Эти качества луковицы получили отражение в «Братьях Карамазовых». <…> …подобные соответствия, которых в романе буквально тысячи… — придают ему удивительное единство, поражающие размахом метонимические черты [Miller 2008: 86].
Этими соответствиями — бесчисленными созвучиями и перекличками — обусловлена красота романа. Читатели воспринимают эту красоту, она их притягивает и зачастую преображает.
Подобно Данте, Достоевский стремился преобразить читателей красотой своего искусства. В кульминационной главе книги седьмой «Кана Галилейская», когда Алеша возвращается в монастырь и засыпает у гроба Зосимы, его посещает видение, подобное видению паломника в «Рае» Данте. У гроба старца он встречает воскресшего Зосиму, который радостно обращает Алешино внимание на преображенного, воскресшего Христа. После видения рая, Каны всеобщего блаженства, Алеша просыпается. Подобно Данте, он готов выполнить свое призвание — отчасти как автор жизнеописания Зосимы, но в основном — как «в миру <…> инок».
Пристальное прочтение этой небольшой, похожей на поэму главы позволяет увидеть некоторые приемы, посредством которых автор, вопреки своему откровенно антикатолическому настрою, рисует глубоко «католическую» картину. Эта картина, безусловно, созвучна православной традиции, к которой он принадлежал, но и обнаруживает «внутреннее сродство» также с римским католицизмом и, в частности, с Данте, близость к которому я здесь подчеркиваю[214]. Более того, она демонстрирует инкарнационный реализм Достоевского, восходящий, как и его вера, к Слову, которое стало плотью. Алеша, который «был даже больше, чем кто-нибудь, реалистом» [Достоевский 1972–1990, 14: 324][215], становится свидетелем обручения конечного и вечного. Эхо открывшейся ему Каны он будет слышать «во всю жизнь свою» [Достоевский 1972–1990, 14: 328][216].
Алеша возвращается в монастырь чуть позже девяти часов вечера. В романе с «преобладанием троичности» и опорой на «тринитарное богословие» [Cunningham D. 2001: 141] число 9 (которое в «Новой жизни» Данте связывает с Беатриче) является квадратом числа 3 и подчеркивает его. Посрамление Зосимы достигает кульминации около трех часов дня, в час смерти Христа. Около девяти часов вечера Алеша станет свидетелем того, что Христос воскрес и жив. Несмотря на позднее возвращение, «его пропустил привратник особым путем» [Достоевский 1972–1990, 14: 325] — так в романе, насыщенном