Инкарнационный реализм Достоевского. В поисках Христа в Карамазовых - Пол Контино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нарисованной в книге седьмой «косвенной», «художественной картиной»[224] Достоевский прекрасно ответил не только на отчаяние Ивана по поводу того, что людям не дано любить так, как Христос [Достоевский 1972–1990, 14: 216], но и на мучительное признание Дмитрия в том, что красота литературных шедевров не смогла оказать на него преобразующего воздействия [Достоевский 1972–1990, 14: 99]. Как будет показано в следующей главе, на самом деле Митя пережил обновление. Он становится «новым человеком» [Достоевский 1972–1990, 15: 30], а красота романа предлагает читателям пережить метанойю вместе с этим героем, увидеть истинную суть вещей, то, как воплощение связало земное с бесконечным. «Прозаика обращения» в этом романе не предлагает нам невозможно идеального «архаического торса Аполлона» Рильке. Бремя ложных идеалов и самообожествления в романе принимает уродливую форму надрыва[225]. В качестве альтернативы инкарнационный реализм романа рисует смиренный, возвышенный образ Христа, который, по Достоевскому, является «только одним положительно прекрасным лицом» [Достоевский 1972–1990, 28, II: 251].
Христос нисходит в ограниченные и конкретные контуры человеческой жизни и, по выражению Джерарда Мэнли Хопкинса, «присутствует в тысяче мест»[226], в том числе в «членах», «глазах» и «лицах» Грушеньки, Зосимы и Алеши. В инкарнационном реализме «Братьев Карамазовых» спасительный образ Христа призывает читателя созерцать это присутствие и при этом, по возможности, изменяться в лучшую сторону. В следующих главах мы проследим этот процесс на примере историй Мити, Ивана и юного Коли.
Глава 5
Митя
Когда Грушенька уносится прочь, чтобы встретиться с человеком, который соблазнил ее, а потом бросил, Митя отчаянно надеется, что ему самому удастся начать «новую жизнь» с ней [Достоевский 1972–1990, 14: 330]. Он любит Грушеньку — не просто за «изгиб тела», а за «нечто гораздо высшее» [Достоевский 1972–1990, 14: 341]: за ее целостный образ как личности, внушающей ему доверие, за ее щедрость и похвальную стыдливость [Достоевский 1972–1990, 14: 341]. Всегда «широкий», Митя остается тверд в намерении вернуть три тысячи рублей Катерине. Он со «скрежетом зубов» [Достоевский 1972–1990, 14: 331, 340] реагирует на перспективу оставаться ее должником. С этого начинается серия мелких, порой комических неудач. Движимый желанием, даже «магическими» мыслями, Митя просит Кузьму Кузьмича (Самсонова) признать «реализм» [Достоевский 1972–1990, 14: 335] его предложения. «Злобный» [Достоевский 1972–1990, 14: 337] Самсонов, стремясь одурачить Митю, отправляет его к Лягавому, потому что «придумал над ним посмеяться» [Достоевский 1972–1990, 14: 337]. Затем у Мити возникает желание отомстить Самсонову. Однако он отыскивает прозаический образ тринитарной любви в трех тысячах рублей, одолженных ему людьми, которые «отдавали последние свои деньги, до того любили его» [Достоевский 1972–1990, 14: 337]. Митя застал Лягавого — тот настаивает, чтобы его называли Горсткиным, — пьяным и спящим и спас его от отравления угарным газом. Поняв, что его обманули, он возвратился в Скотопригоньевск и обратился к госпоже Хохлаковой с просьбой о помощи: он «сознал вполне и уже математически ясно, что тут ведь последняя уже надежда его» [Достоевский 1972–1990, 14: 346] раздобыть три тысячи рублей. Однако та ненавидит Митю и в «Золотых приисках» откровенно излагает ему свое видение «реализма» [Достоевский 1972–1990, 14: 347]. Оказавшись у разбитого корыта, Митя возвращается в дом отца, проходит с пестиком в руках мимо закрытой двери в сад и останавливается «в темноте» [Достоевский 1972–1990, 14: 351] под окном отцовской спальни. При виде отталкивающего лица Федора, выглянувшего в темноту, его охватывает безумная ярость, и он готов убить отца[227].
Объяснение Митей того, что происходит дальше, полностью соответствует пониманию инкарнационного реализма в романе: «Бог <…> сторожил меня тогда» [Достоевский 1972–1990, 14: 355] — или, как он скажет допрашивавшим его на следующее утро: «…ведь спас же меня ангел-хранитель мой — вот этого-то вы и не взяли в соображение…» [Достоевский 1972–1990, 14: 428]. Митя не совершал отцеубийства. Как человек «широкий» он, однако, еще не отказался от насилия: убегая, он ударил Григория, заменявшего ему отца, и, испачкав свой платок в попытке остановить у старика кровотечение, оставил его лежащим как мертвый. Узнав, что Грушенька тем временем «в Мокрое к офицеру поехала» [Достоевский 1972–1990, 14: 357], он вновь выбирает путь насилия. «…[И]м уже овладела вполне какая-то новая непреклонная решимость» увидеть ее в последний раз, чтобы потом «устраниться» [Достоевский 1972–1990, 14: 358] и, когда рассветет, «пулю всадить себе в мозг» [Достоевский 1972–1990, 14: 363]. На полторы тысячи, спрятанных на теле, он заказывает в трактире еду, хватает пистолеты и мчится в Мокрое.
На самом деле Митя по-прежнему сохраняет интерес к жизни: «Я жить хочу, я жизнь люблю!» [Достоевский 1972–1990, 14: 363]. Он действительно испытывает зарождающееся желание познать деятельную любовь, «высший порядок» [Достоевский 1972–1990, 14: 366], жаждет «Бога благословить и его творение» [Достоевский 1972–1990, 14: 366]. Однако он путает подлинное самопожертвование с самоуничтожением, наложенной на себя «казнью» за прошлую жизнь, прожитую в «беспорядке» [Достоевский 1972–1990, 14: 366]. В обществе должно быть место очистительному искуплению и различным формам «устранения». Несмотря на Митино «внезапное решение» избавить мир от себя — сделать выбор в пользу «виселицы», а не креста, если выражаться словами Ивана [Достоевский 1972–1990, 15: 86], — его слова и поступки указывают на то, что выбор этот неокончательный. Вспоминая, как он «штабс-капитана за бороденку тащил» [Достоевский 1972–1990, 14: 366], Митя испытывает целительное чувство вины. Он уверяет Феню и Петра Ильича, что не собирается стрелять из пистолетов в Грушеньку и ее любовника, и просит у Фени прощения за то, что «обидел» ее, даже если это «все равно» [Достоевский 1972–1990, 14: 368].
В своем отчаянии Митя сталкивается с земным воплощением надежды — кучером-крестьянином Андреем. Разговор Мити с ним во время их поездки на тройке в Мокрое, за «двадцать верст с небольшим» [Достоевский 1972–1990, 14: 369], перекликается с двумя сценами, в которых главные герои сталкиваются с крестьянами: Иван — с пьяным, маленького ростом мужичонкой [Достоевский 1972–1990, 15: 57] и Коля — с «выпившим» мужиком [Достоевский 1972–1990, 14: 477]. Трогательный диалог Мити с Андреем заслуживает пристального анализа, поскольку он содержит в себе важнейшие сигналы, свидетельствующие о появлении «нового человека».
Беседа начинается с того, что Митя выражает беспокойство, как бы Грушенька уже не легла спать — да еще в объятиях любовника, и мысль об этом приводит его «в исступление» [Достоевский 1972–1990, 14: 371]. Андрей ободряет его,