Удивительные приключения Яна Корнела - Милош Кратохвил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За несколько недель мы продвинулись уже так далеко, что могли приступить к посадке табака. Перед этим мы густо посеяли его на грядках, которые прикрыли пальмовыми листьями, чтобы солнце не пожгло его маленькие ростки. Когда рассада была уже готова, мы высадили ее в поле — каждый росток на расстоянии трех ступеней друг от друга.
Потом началась непрерывная морока. Если не было дождя, табак нужно было поливать и постоянно окучивать. Когда же табак поднялся на полторы ступени, нам пришлось оборвать все макушки, чтобы он перестал расти вверх, а пошел в листья.
Но однажды на нашу плантацию обрушилось настоящее бедствие. Оно нагрянуло в виде огромных зеленых гусениц, толщиной с палец. Нам пришлось выдержать такую гнусную битву, какой я еще никогда не испытал. Даже сейчас у меня выворачивается желудок, когда я вспоминаю, как мы снимали гусениц с листьев, топтали их ногами, давили пальцами и камнями… брр! И все-таки нам не удалось справиться с их нашествием.
К счастью — и к несчастью, — к нам забрел как раз в этот момент один из надсмотрщиков, который заметил это опустошение и, не сказав ни слова, мигом помчался прочь. Еще до наступления ночи сюда прискакало на конях до десятка надсмотрщиков, которые начали с того, что немилосердно выпороли нас, — почему, мол, мы сразу же не обратились к ним за помощью. На следующий день — в то время как мы, избитые плетьми, лежали на животе и не могли пошевелиться, так горели раны на наших спинах, — они привели сюда, не знаю из какого ада, около пятидесяти рабов и заставили их спасать то, что еще осталось.
Когда табак подрос, нам приказали сделать плетеные сушилки с крышами из пальмовых листьев. Это была также дьявольская работа. Собственно, сушилки — это навесы длиной в пятьдесят футов и почти такой же ширины. Мы укрепили там от земли до самой крыши ряды жердей, а затем стали накладывать на них листья табака, срезанные со стеблей; листья срезаются четыре раза в год, и на старом стебле всегда вырастают новые.
В это время к нам прибыли другие работники. Это были специально обученные рабы, которые брали высушенные листья один за другим, отдирали от них черешки и жилки и свертывали их в трубки. Трубки потом связывались в пачки и были готовы уже к отправке.
Только тогда, когда мы собрали первый урожай, нам выдали первое жалованье. Это было все-таки великодушно со стороны нашего хозяина, не правда ли? Ведь он уже заплатил нам за три года вперед, рассчитавшись за нас с хозяином фрегата.
Однако такое великодушие имело свою причину. Ведь наше жалованье — маленькая пачка табачных свертков; сначала мы даже не знали, что с ними делать, но, оказывается, мир не так-то уж плохо устроен. Когда наступила «табачная страда», на нашем поле неожиданно, словно из земли, появился какой-то парень. Он весь оброс и выглядел настоящим разбойником. Хотя парень был одет в лохмотья и недубленые шкуры, однако он имел невероятно длинное, мощное ружье. Через плечо у него висели нанизанные на тонкой бечевке ломтики сушеного копченого мяса. Не говоря ни слова, он влез в нашу лачугу, снял с плеча четыре веревочки с копчеными ломтиками мяса и, забрав наши пачки, исчез вместе с ними, точно заросли поглотили его.
Один из метисов, свертывавших табачные листья, объяснил Жаку на смешанном испано-французском языке, что нам не следует опасаться, так как парень не обидел и не обманул нас. Охотники в эту пору обходят все плантации и выменивают у рабов табак на мясо.
Так вот в чем дело. Наш хозяин выделил нам жалкую долю из первого урожая на приобретение мясной добавки к нашим скудным харчам, — он опасался, что без такого жалованья мы подохнем у него с голоду в первый же год, а ему нужно продержать нас на своей каторге еще два года.
Хотя мы и приобрели драгоценные мясные ломтики, жесткие, как подметки, однако наше питание улучшилось не скоро, поскольку прошло немало времени пока Мы научились разваривать их до съедобного состояния. Жак и Селим, переносившие эту жизнь лучше нас, исхудали настолько, что от них остались только кожа да кости. Я походил на настоящее привидение. Но хуже всех чувствовал себя Криштуфек. Москиты наградили парня лихорадкой, которая нередко сваливала его с ног и вызывала сильный жар и бред. Не окажись тут, среди «крутильщиков», одного индейца, варившего из коры какого-то лекарственного дерева напиток для Криштуфека — после принятия его ему всегда становилось легче, — парень, конечно, уже давно протянул бы ноги.
Иногда, когда ему бывало особенно плохо, я на минутку присаживался возле него, клал ему на лоб мокрые тряпки и всячески утешал его. Тогда же я начал упрекать себя в том, что Криштуфек попал сюда, собственно, из-за меня. Ведь он хотел спасти меня из оснабрюкской тюрьмы, но Тайфл накрыл его на этом и с тех пор ему, бедняге, приходится разделять мою участь. Но Криштуфек отговаривал меня от этих мыслей, уверяя, что поступить иначе он, мол, не мог и сделал это охотно, по своей воле. Не случись с ним этой беды из-за меня, он мог попасть в какую-нибудь другую.
— Мне, — говорил он, — не следует принимать все это так близко к сердцу. Ведь человек должен когда-то умереть, и ему незачем скорбеть о потерянном и страшиться самой смерти после того, как он уже лишился всего, что для него было особенно дорогим. — Как видно, Криштуфек все еще не мог забыть о прошлом.
Вот когда пригодилось бы мне красноречие Пятиокого. Я помню, как он сумел вернуть к жизни Криштуфека в самые тяжелые для него минуты. Но у меня не было тогда столько житейской мудрости, сколько было ее у старика мушкетера; мои глаза печально поглядывали на лихорадочное лицо Криштуфека и наполнялись слезами. А слезы, разумеется, никому не помогали. Тогда сам Криштуфек начинал утешать меня.
Самой надежной опорой для нас мог и должен был быть Жак, хотя он оказался немного погрубее нашего старого добряка Пятиокого. Француз был очень вспыльчив и довольно легко впадал в дурное расположение духа. Но он обладал большим опытом и был лишен всякой изнеженности, которая особенно присуща цветущей молодости. При всем этом у Жака было безусловно доброе сердце, и даже его грубоватость нередко помогала нам. Правда, у Жака появилась какая-то слабость, тоска и черт знает что еще. Проявлялось это у него, разумеется, иным образом: он приохотился «делать» вино!
Добывать его было несложно. Требовалось только разыскать подходящий сорт пальмы. У нее был совершенно необычный вид: ее высота достигала не более сорока футов, нижняя половина дерева была совсем тонкой, а почти у самой макушки расширялась так, что походила на бочонок. Если пальму подсечь — это очень легко делается в тонкой нижней части ствола — и пробуравить отверстие в утолщенной части, то из него можно выдавить руками и ногами пальмовый сок прямо в подставленную посудину. Хотя этот сок менее вкусен, чем наше настоящее вино, однако он оказывает на человека такое же действие. Жак интересовался не столько вкусом, сколько той минутой опьянения, во время которой он либо забывал о том, как далеко находится он от родины, либо, наоборот, в его фантастических мечтах далекая Франция приближалась к нему. Разумеется, это не прибавляло Жаку бодрости духа.
Итак, самой прочной нашей опорой оказался Селим, лучше всех нас переносивший здешний губительный климат. Но и тут не все обстояло благополучно, — мы с трудом могли договариваться с ним, особенно тогда, когда не было рядом Жака. Селим тоже частенько сидел у Криштуфека, дружески улыбался ему, скаля свои прекрасные белые зубы, и иногда пел. Было трогательно видеть, как этот сын далекой Африки, давно оторванный от своей родной земли и пересаженный на чужую почву, еще не забыл песен и языка своей родины и старался выразить ими свои самые лучшие чувства. Его пение было непривычным для нас — нежным и жалобным. В то же время в нем слышалась какая-то страшная и дикая сила. Правда, мне не довелось побывать в Африке, но когда я слушал песни Селима, то передо мною открывался удивительно прекрасный мир. Край палящего солнца и густых теней, диковинной растительности и рычания хищных зверей. Здесь жизнь борется со смертью, торжествует, ширится и проникает во все поры; но, очевидно, я представляю себе этот край слишком туманно.
Мы уже наверняка пробыли на этой проклятой табачной плантации не меньше года, когда всех нас как-то вдруг осенила одна и та же мысль: если мы останемся здесь, то погибнем.
Возможно, кто-нибудь с удивлением спросит, почему же мы, мол, не сбежали уже раньше, когда нас почти никто не охранял и только изредка навещал какой-нибудь надсмотрщик, когда мы страдали не столько от людей, сколько от самой природы и собачьих условий, в которые нас поставил плантатор.
Но сбежать отсюда было не так-то просто. Убежать, положим, было легко, но что нам делать потом?