Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образ Сталина – несомненная и невероятная удача Рыбакова. Ни Солженицын («В круге первом»), ни Аксенов («Московская сага») Сталина показать не сумели. Сталин не был и не мог быть смешным! В сатирической прозе (скажем, у Войновича) смех над его фигурой оправдан и допустим, но в прозе реалистической, рядом с другими полнокровно вылепленными образами смех над Сталиным нарушает историческую достоверность, оскорбляет народное чувство справедливости.
Рыбаков ненавидит Сталина, но не унижает его, а рисует во весь страшный рост. И это оказалось самым правдивым и действенным. Недаром В. Каверин, который достаточно полно знал изнанку сталинизма – особенно из-за трагической судьбы старшего брата, талантливейшего микробиолога Л. Зильбера, записал в дневнике об одном товарищеском вечере тех лет: «Говорили о Сталине. Сталиным был Рыбаков…»
А Юра Шарок, так запомнившийся многим искушенным читателям, действительно стал еще одной художественной удачей Анатолия Наумовича, который, видимо, достаточно навидался представителей этой человеческой породы во времена своих тюремных и ссыльных мытарств. В сущности, Шарок – идеальный чекист, энкавэдэшник, кагэбэшник, наконец, фээсбэшник. Благообразен, неглуп, не лишен обаяния (особенно действующего на женщин), осторожен, немногословен (однако иногда способен на острое словцо) – и абсолютно беспринципен, жесток и беспредельно себялюбив. Узнаете?..
В общем, если вы хотите своим творением поведать городу и миру нечто важное и получить при этом отклик, совершенно необходимо, чтобы ваше произведение будило аппетит, жажду, любопытство у рядового обывателя, обычного, не замороченного эстетическими изысками читателя. Пусть будет мать, самозабвенно любящая и понимающая сына; пусть будет отец, «чужой» и далекий; дядя или учитель, который духовно на тебя повлиял и которого ты мысленно берешь за образец; пусть будут школьные друзья с разными и непредсказуемыми судьбами, соседи по коммунальной квартире, сослуживцы; пусть будут живые споры, ссоры и столкновения с чуждыми тебе особями, пусть будет любовь, страсть, наконец секс; пусть будут испытания, с которыми необходимо справиться, чтобы сохранить в себе человека. Только на этом фоне станет видна жизнь страны и слышна поступь истории.
Какие лица были тогда на обсуждении романа в актовом зале университета! До сегодня помнятся разбуженные глаза, напряженные и светлые лбы, живая эмоциональная мимика, слышатся то убежденные, то растерянные голоса…
Как стало возможным возрождение культового мышления? Возвращение к возвеличиванию Сталина казалось невероятным, но я вижу его собственными глазами. И еще хорошо, если это только последствия исторических травм, а не постоянная принадлежность нашего национального характера. Невесело, страшно, а главное – стыдно. Непереносимо стыдно.
В 1988-м главным произведением оказался все-таки не «Доктор Живаго», а роман В. Гроссмана «Жизнь и судьба». О «Докторе Живаго», о первых впечатлениях от него я в этих записках уже упоминала. По прошествии тридцати лет (господи, как оно летит, время!) все отчетливее открывается философская глубина художественного мышления Пастернака, чуждая большинству современников высота его точки зрения на социальные катаклизмы России. Постигнуть эти высоты и глубины, конечно, дано далеко не всем, и, наверное, так и должно быть, да и к лучшему. А Гроссман во время первой публикации в СССР своего романа, законченного в далеком 1960 году и спустя год реквизированного органами госбезопасности («арестованы» оказались не только черновики, но даже использованные ленты пишущих машинок), поразил всех моих друзей, вплоть до того, что «Жизнь и судьбу» по силе общественного воздействия сравнивали с «Мастером и Маргаритой». Художественных открытий проза Василия Семеновича мне не принесла (исключая предсмертное письмо матери Штрума, но здесь сработала сила документа – практически это письмо матери самого автора, которую постигла та же страшная участь в немецком лагере уничтожения). Но, читая «Жизнь и судьбу», я снова и снова вспоминала слова Пушкина о том, что проза «требует мыслей и мыслей – без них блестящие выражения ни к чему не служат». И мыслей было в избытке.
Несправедливо считать, что Гроссман поставил знак равенства между сталинским Советским Союзом и фашистской Германией. Но его утверждение, что как тот, так и другая явились разными ипостасями одной сущности – партийного государства, до сей поры кажется мне справедливым, глубоким и пророческим. КПСС и НСДАП видятся воистину дьявольскими общественными институтами, лишавшими миллионные массы людей права иметь собственные убеждения, высказывать их и следовать им. Боюсь, что этот гроссмановский урок нашим обществом доселе не только не усвоен, но даже не понят.
То, что в Великую Отечественную народ воевал не только за Родину, но и за свободу, – святая правда, об этом говорил мой отец. Это чувствовали и осознавали очень многие фронтовики. Не все, но лучшие из них. А самые прозорливые и совестливые знали и любили пронзительное стихотворение прошедшего фронты Великой Отечественной Давида Самойлова, написанное в далеком оттепельном 1961-м:
…Нет, не вычеркнуть войну,Ведь она для поколенья —Что-то вроде искупленьяЗа себя и за страну…<…>Ведь из наших сорокаБыло лишь четыре года,Где нежданная свободаНам, как смерть, была сладка…(«Если вычеркнуть войну…». 1961)Именно свобода, как главный результат победы, была у народа украдена. Но кто об этом думает и говорит сейчас, даже в недавний год 75-летнего юбилея этой победы? Больше того, именно в нынешнее время видится трагическим фарсом покорное склонение российского населения под одну-единственную властную руку…
Замечательно глубоко прочувствовал и проанализировал Гроссман суть антисемитизма, то содержание и те причины, которые укоренили его в цивилизованном сознании. Лучшей характеристики этого позорного, не исчезнувшего даже после Холокоста явления я так и не встретила.
И то, что Василий Семенович – осознанно или нет – подражал своему кумиру Льву Толстому, в конечном счете оправданно, потому что лишь реализм толстовской силы и бесстрашия мог справиться с художественной реализацией гроссмановских прозрений.
Прозе Гроссмана чуждо опьяняющее читателя «плетение словес», сила и драйв его нарратива в другом – в неуклонном, глубоком, точном и бесстрашном следовании действительной жизни. Для меня же опьянение словом с детства и по сию пору одно из любимых наслаждений; словесная игра, неожиданная ритмическая или образная находка, богатство ассоциативных реакций на фразу, слово, слог, звук не перестают удивлять и радовать. Проза первых перестроечных лет – «Печальный детектив», «Дети Арбата», «Жизнь и судьба» – перенастроила воспринимающий аппарат: «свобода приходит нагая…», по словам Хлебникова. Однако повесть Л. К. Чуковской «Софья Петровна», в которой даже под микроскопом не найдешь ни одного словесного изыска, потрясла до потрохов силой не только бытийно-философского, но и художественного удара.
Весьма существенно, что в повести нет ни одной попытки повествования от первого лица и несобственно-прямой речи. Однако весь текст являет собой достоверное изображение того, как обычная женщина, хорошая